Собственно, решающим аргументом стало не согласие родителей, а именно то, что можно будет меньше ходить по городу в темноте. Ника изо всех сил теперь старалась не задерживаться нигде, но зима – время темное, в четыре часа уже сумерки, не говоря уже о том, что каким-нибудь криминальным силам время суток вообще не указ. Подружкам хорошо шутить о радикальной смене имиджа, но разве кому-нибудь объяснишь, как всю тебя заполняет липкий и тяжелый ком страха, как он, чуть что, начинает шевелиться и разбухать, как его не заткнешь и не накормишь никакими благими намерениями, мыслями и даже делами и как не хочется думать, что каждый твой день может стать последним, что если сегодня ты ходишь, дышишь и видишь солнечный свет, то завтра можешь оказаться в темной комнате среди мягких шуршащих товарок, и то, что твоя сущность будет радикально улучшена, уже никому из близких не поможет.
Не то чтобы Ника совсем уж сидела, снедаемая страхом, как обреченный кролик, и ждала своей горькой участи, нет, она пыталась по мере сил как-то бороться, сама, впрочем, осознавая убогость своих попыток. Строго говоря, это не были такие уж какие-то явные попытки, она просто старалась сделать какие-то вещи, которые ей самой казались хорошими и правильными, но требовали слишком больших моральных усилий, и потому руки до них раньше не доходили. А теперь, хочешь – не хочешь, нужно было все сделать, чтобы успеть, потому что...
Одним из первых дел она сходила к Ленкиной маме и рассказала ей, что Ленка погибла, что это совершенно точно и что ждать ее больше не надо. Ника страшно боялась рассказывать пожилой женщине такую тяжелую весть, но та восприняла ее слова даже как бы и с облегчением. Конечно, она плакала, долго обнимала Нику, благодаря ее за то, что та не побоялась узнавать о подруге, сетовала, что на могилку не может сходить, но все же ей явно стало легче оттого, что закончилось тяжкое многомесячное ожидание, ведь любая определенность лучше неизвестности.
Еще Ника написала большой репортаж про детский дом. Она давно думала, что надо бы это сделать, но тема трудная, гонораров за нее не дождешься, да и печатать охотников мало. А тут все вышло, и статья получилась – Вероника сама понимала – серьезной, берущей за душу. Из детского дома ей позвонили потом с благодарностью, на них после статьи пролился дождь благотворительно-спонсорской помощи. Ника была довольна. В тот день страх немного отпустил ее, и она даже прогулялась по центру, не оглядываясь на каждом шагу и не замирая от ужаса перед каждой подворотней.
Но вообще она теперь не любила ходить по улицам. И в транспорте ездить не любила – когда кругом толпа, все что угодно может случиться. Да и чувствовала она себя как-то неважно, липкий ком страха не давал ей покоя – ни с того ни с сего могла начать кружиться голова, стали резче ощущаться все запахи, иногда ее прохватывало резкой дрожью, и пот холодной струйкой бежал по спине. Даже в машине – Сережка в последнее время все чаще норовил отвезти ее туда и сюда – ей все равно бывало неспокойно. Движение кругом жуткое, дороги скользкие – а много ли для аварии надо? В общем, лучше всего она чувствовала себя в теплоте дома, в надежной квартире – неважно, своей или Сережкиной, в углу дивана, под пледом. Еще книжка хорошо помогала расслабиться – Ника снова повытаскивала на свет божий старые книжки университетских времен, и часто теперь коротала вечера, перечитывая Флоренского или Розанова, которые раньше казались ей, если честно, жутким занудством.
В один из таких вечеров Сережка, пришедший домой раньше обычного, долго возился на кухне, шуршал там какими-то пакетами, гремел посудой и негромко чертыхался, а потом вошел в комнату, решительно стащил с Ники плед, поднял ее с дивана и поволок в кухню.
Стол был выдвинут на середину и накрыт белой скатертью. На нем стояли цветы, зажженные свечи, два высоких бокала и бутылка шампанского. Сережка торжественно усадил ее, вручил ей бокал и стал открывать бутылку.
– А что случилось? – подозрительно осведомилась Вероника. – По какому поводу банкет?