Вошел человек в черном в избу. Прошел в конек. Сорвал со стены зеленую шаль.
Она обернулась, почти не понимая, не видя, не слыша.
Потом сказывала:
— Черное было нешто, не видела я толком. Голос услышала, такой…радостный. Нечему в избе моей было радоваться, горе у нас. Вроде сказал: «Будешь жить теперь, доченька. Вторая уж! То-то я молодец!».
Смерть Федора еще не вызвала всеобщего страха на деревне, хоть кое-кого и насторожила. Вот нас с Данилой-зодчим, к примеру. Или Илюшину мать; но про то разговор позднее. Не сразу и Федьшина матушка вспомнила про посещение Черта, ей, бедной, не до того было, не вступала она в досужие разговоры с соседками. Горе ей застило белый свет, что ей шаль, со стены пропавшая!
От укуса гадюки погибают люди, что уж тут такого странного. И выживают тоже, но то уж как кому Господь положил, Его святая воля.
Вот. Что ж за сказ у меня такой, перечел, так самого пот прошиб. То мороз по коже, то потом обливаюсь. Этак меня старого продует и простудит. Данила-зодчий, тот чай пьет от семи бед, травку китайскую. И меня уговаривает. Ан нет, я малины сушеной заварю себе. Китайское пусть китайцы пьют…
Да, вот так сидели мы с зодчим, попивали: он чаи, я малину. И разговоры разговаривали. Сказывал Данила-зодчий:
— Еремей, тут не веры вопрос… ты человек и церковный, и человек верующий. Я уж и сам не знаю, какой я: скорее верующий… хотя…
Уставился синими глазами своими на меня, будто дырку, как пальцем, расковырять хочет.
— Тут расследовать надо. Читал я американца одного: Эдгар По. У него тоже всякой чертовщины хватает, испугаешься, как прочтешь.
— Да разве я баба, зодчий, чтоб самого себя страшными россказнями пугать. Это они по зиме соберутся, лампадки-лучинки жгут, языками мелют, себя и людей пугают до смерти. И без того на сердце со случаями разными, от каких мужицкие детушки померли, как есть молодыми, тяжесть легла…
— Не о том, чтоб испугать, о том, чтоб расследовать, разговор. Давай-ка походим с тобой по избам, где остальные живут. Те пятеро, что в лесу побывали вместе с Николушкой и Федором. Ты подумай, Еремей, порассуждай. Николушка наш гордился много, от гордыни и погиб. Федор завидовал, в зависти и злости умер.
— Это что же, зодчий, — взвился я, — этак полдеревни от греха разного поляжет? Ясно, что грешны, на то и люди. Не последний суд, спаси, Господи!
— Да нет, ему полдеревни не надобно. Пятерых хватит. И, если правильно понял я, нужны ему именно эти пятеро. Опять же, шали…
— Статочное ли дело, чтоб из-за куска ткани, пусть и мудреного, люди гибли? Дай-ка, зодчий, я по избам пройдусь, поговорю. Соберем цветастый этот мешок, да в барский дом. На тебе, бес, получай, да оставь нас, и без того согрешающих всякую минуту, в покое…
Данила лоб свой потирал, носом сопел, отвечал не сразу. И печалился, как отвечал, много.
— Когда бы я так думал, Ерема, я бы нашел платки и сжег, еще тогда, после первого-то разу. Только ведь дочки его, они погибли. Думаешь, он нам прощает?
Ох, и не понравилось мне то, что зодчий сказал.
— Это что же, он не только шали свои собирает, он нам смертью за смерть?…
— Шали, Ерема, это знак, для него важный. И не просто мстит он нам. Слышал, что матери несчастные говорили? «Будешь жить, дочка»…
Подуло мне изо всех щелей и дыр, потом жаром обдало, словно плеснул кто на камень раскаленный в баньке воду. Ну и дела! Как беде помочь, не знаю. Черт своих дочерей через шали эти бесовские да смерти детей наших — оживляет!
— Да и не уверен я еще, что отдадут мне деревенские люди тряпки эти цветастые. Сколько я вас узнал, Еремей, люди вы кряжистые. В Англии сказали бы иначе: экономные. Попробую я, конечно, даже и выкупить. А ты не смей рассказывать по избам, что, зачем, почему. Этак, как расскажешь, что все с Чертом связано, да с шалями, они пол-уезда сожгут. Начнут с дома барского, потом к Елисеевой двинутся, в Семидесятинское, для всякого случая и Андреевское сожгут, где мастерские у ней…
А прав оказался Данила-зодчий. Как проявлял интерес к мужицкому добру, так скучнели поселяне, что лицами скучнели, что на слова вдруг скупы становились…