— Ты вот что, Иван Иванович…
— Я на Бесе скакать не могу, — перебил Агеев Павла Степановича, затрепетав ресницами, будто тихо ему кто-то подул в глаза.
— Что значит «не могу»?
— Не могу.
— Ты меня удивляешь, Иван Иванович. От кого-кого, но от тебя такое слышать…
— Это непосильно коню, — закачал головой Агеев. — И потом другое: Зигзаг — лошадь пропащая. Не выправишь ее теперь никакими батогами.
— Хорошо, хорошо. Согласен. Но один-то раз она нам может послужить?
— Чем?
Павел Степанович вдруг улыбнулся и с улыбкой этой какое-то время смотрел на Ивана Ивановича, на серьезное, озабоченное и расстроенное его лицо с запавшими щеками и стертыми ветром губами. Без числа встречал он таких — тихих, очень исполнительных людей, которые молча и беззаветно делают самую тяжелую, черную работу, — все эти солдаты негеройского вида — ездовые, слесари из автобатов, саперы, из похоронных команд, из охраны тылов, а в мирной жизни — конюхи, разнорабочие, невидные колхозники, табунщики, дорожные рабочие, — те люди, из которых составляется масса и которые до того в этой массе растворены, что их почти что и не замечаешь, проходишь мимо. Вот и Иван Иваныч этот. Точно не взрослый стоял перед ним человек, а дитя неразумное, которому нельзя объяснить очевидных, но тонких вещей — не поймет, а если поймет, то не так, как нужно. И есть тут один целесообразный и очень простой выход: не вдаваясь в подробности, обстоятельства, велеть как бы отцовской властью делать то, что требуется.
Взглянув на Агеева, теперь начальственно, отчужденно, строго, Павел Степанович сказал, что дело со скачками решено, что ломать тут что-либо поздно, отказываться нельзя. Это во-первых, а во-вторых, — существует дисциплина.
— Так надо, Иван Иванович, так надо, — добавил он, думая, что этим коротким, внушительным добавлением все Агееву разъяснил. — Надо, — прибавил Павел Степанович, и ему вдруг стало жалко самого себя.
«В самом деле, — подумал обиженно он, — не говорить же сейчас Агееву, какое директору досталось хозяйство! Целая конюшня жеребцов-производителей — их нужно кормить не только хорошим сеном, овсом отборным и ячменем, им в рацион полагалась морковь, куриные яйца, цельным молоком полагалось выпаивать! А голод сорок шестого за спиной еще у каждого стоял. Ну-ка, отними у людей, а лошади дай, уследи, чтобы не воровали, не пили из ведер украдкой голодные конюхи это молоко и накажи за это. Объясни также детям, почему жеребцам дают и яйца, и молоко, а им нет…»
И люцерну, и овес с ячменем, и клевер, и житняк нужно было сеять, косить, молотить, нужно землю пахать. А пахать совершенно же нечем — нет лемехов! До самой Москвы с бумажками в руках дошли — нет лемехов, нет на них фондов. Всего недоставало — даже сам себе Павел Степанович лишний раз не брался перечислять этот опустошающий душу реестр. Тем не менее все нужно было делать, нужно было выполнять план. За его срыв спрашивали так жестко, точно война еще не кончилась и над каждым хозяйственным промахом грозным призраком вставала фигура прокурора.
Нет, об ответственности не скажешь никому, она безгласна. Не объяснишь этому маленькому человечку, зачем лег в постель с подлой бабой, приехавшей проверять завод, зачем принимает с княжескими почестями кое-кого из вышестоящих товарищей! Он этого не поймет, да и не нужно знать ему об этом. Это его, директорская доля — гнуться под беспощадной, тайной тяжестью власти.
— Выполнять, — сказал он Агееву, тяжело, дымно глядя ему в грудь.
И, заложив руки за спину, поскрипывая мерно хромовыми сапогами, с опущенной головой пошел по конюшенному коридору.