В правом же крыле начиналось неизведанное.
Прежде чем попасть туда, Месснер прошел санобработку. Система боксов распространялась и на внешний проход; без этой процедуры попасть на «чистую» половину было невозможно.
Чистота, конечно, оставалась сомнительной.
Изучение воздействия радиации на человека и в самом деле пребывало в зачаточном состоянии. Месснер плохо разбирался в таких вещах, как радиация наведенная, и не мог с уверенностью судить, насколько опасными являются манипуляции с подопытным материалом.
Поэтому «лучевиков» посещали с соблюдением тех же мер безопасности, что и инфекционных больных. А после посещения проходили дезактивацию.
Все это было довольно муторно, бесконечное мытье надоедало, и Месснер со временем утратил первоначальный энтузиазм. Ему все чаще казалось, что обезумевшая нацистская верхушка цепляется за миражи, не брезгуя псевдонаучными изысканиями. В самом деле – что это за группа, восемь человек? Тысяча восемь! Вот это было бы дело, это уже статистика. Еще большой вопрос, дадут ли ему новых, когда передохнут эти. Как говорят ученые, нерепрезентативная выборка. Любой результат можно счесть казуистикой. Какие бы выводы ни были сделаны, их засмеют на любом ученом совете – если только сверху не поступит команда заткнуться.
Размышляя об этих невеселых вещах, Месснер вышел из душевой и равнодушно отсалютовал охранникам, выкинув руку в нацистском приветствии.
Потом он вошел в первую камеру и мрачно воззрился на покрытое язвами, привязанное к койке существо. Девчонка была почти совершенно лысая и вяло металась в бреду. В камере остро пахло рвотой, но Месснер был в противогазе и не уловил запаха. Проверив жизненные показатели умирающей, он мысленно сделал записи в отчете и направился в следующую «палату».
Он не делал записей на бумаге, так как в опасной зоне такая практика считалась недопустимой, и обработка привела бы бумаги в негодность.
Во втором боксе ситуация была не лучше. Даже еще безнадежнее: экземпляр выглядел без пяти минут мертвым.
Смотреть было особенно не на что, и Месснер предпочел не задерживаться. Он знал, что так или иначе уже получил известную дозу, и не хотел усугублять свое печальное положение. Он воображал себя мучеником, и потому, разделяя в какой-то мере судьбу испытуемых, питал к ним еще меньше сочувствия.
О том, что случится именно так, его уведомили еще задолго до начала операции.
Его предупредили, что, несмотря на все заслуги, которые, конечно же, будут по достоинству оценены и вознаграждены Рейхом, ему заказан путь к нацистской верхушке. Не в смысле карьерного продвижения, которое продолжится, так сказать, исподволь, а в смысле буквальном. Месснера и на пушечный выстрел не подпустят к фюреру и его ближайшему окружению, здоровье которых превыше всего – вопреки догме, согласно которой превыше всего была Германия. Мало ли чего наберется штурмбанфюрер от зараженных особей...
...Когда Месснер уже собирался покинуть трюм, прозвучал зуммер: его приглашали в камеру под номером пять.
Чертыхнувшись, штурмбанфюрер пошел обратно.
В пятой камере содержался Соломон Красавчик.
У двери Месснера поджидал доктор Берг.
– Господин штурмбанфюрер, экземпляр номер пять демонстрирует стабильность. Жизненные показатели без ухудшения.
– А шестой?
– Его состояние вызывает опасение.
Опасений, естественно, не было – Берг просто выразился обычной врачебной фразой.
Экземпляр номер пять составлял пару с Остапенко. Он был вторым, на ком испытывали бактерии, подвергнутые лучевой обработке. Его лагерный стаж оказался меньше Сережкиного, но достаточно долгим, чтобы Месснер согласился использовать его в качестве основного испытуемого.
Красавчик и Остапенко за всю дорогу до «Хюгенау» не перебросились словом и знать не знали, что образуют тандем с одинаковой судьбой.
Сережка Остапенко значился под номером шестым.
Месснер вскинул брови.
– Что же – ему не хуже?
– Именно так. Состояние тяжелое, но патологической динамики нет.
Оба вошли в пятый бокс и остановились в шаге от койки, где неподвижно лежал Красавчик. Бритый наголо, тот некогда вполне оправдывал свою фамилию, и по его черным кудрям уже заранее, предвидя соломонову зрелость, вздыхало пол-Одессы. Сейчас же вздыхать могла бы уже вся Одесса, но совсем по другому поводу.