Герман. Чего в угол забился? Сильвин. Я больше не буду!
Герман. Экскюзми, ты уже взрослый человек, и за свои поступки будешь отвечать по взрослому. Иди сюда. Ну! Сильвин. Я боюсь.
И Герман шагнул к нему, схватил за челюсть шершавой рукой, больно надавил пальцами в какие-то точки, заставив разжать рот, и засунул туда прохладный ствол пистолета. Сильвин почувствовал на языке горчицу оружейного масла.
Герман. Я тебе покажу — тюремщик! Помнишь, майн херц, что я обещал тебе сегодня, если ты будешь меня морочить?
Он на секунду вынул ствол изо рта Сильвина.
Сильвин. Обещал? Э-э… Отстрелить гланды?
На шум прибежали друзья Германа — такие же нетрезвые громилы — и стали приятеля увещевать, вырвали, навалившись гуртом, из его цепких пальцев пистолет. Но когда Герман, размахивая тетрадью Сильвина, в красках рассказал им, в чем его квартирант повинен, — Я, видите ли, Али-Баба, а вы — сорок пьяных разбойников!.. Хотел меня под монастырь подвести! — они согласились с тем, что гнев Германа соразмерен злодеянию, и мало того, изъявили желание помочь примерно проучить негодяя. Инстинкт подсказал Сильвину — сейчас его будут бить, и бить так, как еще в жизни не били, и он пронизывающе заскулил, так жалобно, как только умел.
Первым ударил Герман, в грудь, — очки вон, — Сильвин взвизгнул, ему показалось, что кулак пронзил его насквозь, дыхание перехватило. Потом удары посыпались со всех сторон, он закричал в голос, но кто-то изловчился и попал ему в рот — на пол посыпались зубы, — и от вопля остался глухой хрип. Вид первой крови всех раззадорил, и несмотря на то, что Сильвин через две секунды после начала экзекуции рухнул на пол и стал извиваться земляным червяком, его подняли и Герман с разгону шарахнул его физией об стенку, а потом разбил о его голову стул. Мужчины били точно и сильно — руками, ногами, любыми предметами, действовали слаженно, по очереди, с завидным воодушевлением. Каждый успел за несколько минут сделать по два-три удачных удара.
Сильвин пришел в себя от того, что в нос и дыхательное горло попала вода — закашлялся. Он лежал на полу, лицом вверх, а Герман поливал его из чайника. Сильвин приподнялся, размазал по щекам кашу из крови и соплей.
Герман. Ну что, такая эвтаназия тебя устраивает, тля?
Сильвин. Пощадите!
Герман. Ты же сам хотел, чтобы тебе помогли умереть?
Его подняли за ноги и за руки и, раскачав, кинули в стену на счет три. Потом попрыгали на нем, попинали, отлучились на кухню, где молча выпили и закусили, вернулись, кто-то взял в руки кухонный нож. Сначала пугали, щекоча лезвием горло, потом неглубоко тыкали в мягкие ткани. Войдя в азарт, наэлектризованные всеобщим безумием, для смеху, сделали ему обрезание, а затем выжгли сигаретами и свечками скверное слово на его ягодицах и глубоко вогнали между них увесистый бронзовый канделябр. В заключение случайно выбили Сильвину глаз и только тогда немного пришли в себя — оставили незадачливого самоубийцу в покое. Сильвин пошевелился в куче окропленных кровью книг, приподнял голову.
Сильвин. Добейте!
Но истязатели уже покинули комнату и совещались на кухне, как лучше поступить. Сильвин заметил недалеко от себя на полу седой локон, подкрашенный на кончике капелькой крови, с трудом дотянулся до него, зажал в кулаке и окончательно потерял сознание.
Вспомнив все, что со мной стряслось, я отчаянно пожалел о том, что не умер сразу. Что я теперь буду делать, даже если выживу? Хотя странно, что после таких иезуитских издевательств я до сих пор дышу. Я и здоровый-то не был способен содержать себя, влачил лакейское существование, а в сегодняшнем состоянии не смогу заработать и на кусок хлеба, не говоря уже о контрибуции за проживание. Герман позволил мне остаться живым, значит первое время будет мне помогать, чувствуя за собой вину, но наступит день, когда я, слишком медленно умирающий, ему надоем, и он вышвырнет меня на улицу, как когда-то вышвырнул надоевшего котенка. И тогда одноглазое чудовище Сильвин покинет Сильфон, отправится на все четыре стороны, будет идти и идти жертвенным изгоем, прочь от людей, которые его всегда презирали за слабость, а теперь будут еще и ненавидеть за уродство, прочь от их схоластических истин, пока не умрет где-нибудь в бесплодной тундре от холода, голода и тоски.