Ноги отказывали, дрожала левая бровь и болезненно заходилось сердце, но на душе было тихо и светло, а перед глазами порхали лимонные бабочки. Приставив ствол к сердцу и уже надавив пальцем на курок, Сильвин неожиданно вспомнил, что впервые в жизни забыл почистить на ночь зубы. Эта мысль настолько огорчила его, что он недоуменно опустил ствол и прикусил губу.
Чистку зубов можно было отнести к самым вопиющим бзикам Сильвина, то была ежедневная и многоразовая церемония, возведенная в степень культа. Без зубной щетки и содового порошка, которым он всю жизнь пользовался, встречать утро, ни выходить из дома, ни, тем более, ложиться спать не представлялось ему возможным. А уж умереть с нечищеными зубами явилось бы верхом святотатства; самоубийство в таком случае теряло бы в его представлении всякий священный смысл.
Он сунул пистолет под подушку и распахнул тумбочку, где хранил два десятка зубных щеток, разных форм и расцветок, больших и маленьких, стертых до залысин и не очень. Здесь были почти все щетки его жизни и к каждой крепился картонный классификатор. Впрочем, в чтении бирок Сильвин не нуждался — любую щетку он знал наизусть и мог рассказать в мельчайших подробностях про тот этап жизни, с которым она его связывает. Вот эту зубную щетку ему выдали в доме-интернате для умственно отсталых детей, эту — преподнесла знакомая девочка на совершеннолетие, а вот эту — он купил в пляжном магазинчике, когда единственный раз в своей жизни, лет двадцать назад, побывал на море.
Но сейчас Сильвина заинтересовала настоящая жемчужина его коллекции — почти не тронутая временем щеточка с голубой ручкой и розовой мягкой щетинкой, которую подарила ему мама в тот день, когда забрала из интерната. А было это давным-давно. Щетка, в отличие от других, всегда навевала свои, особенно острые чувства и самые нежные воспоминания. Недаром Сильвин хранил ее отдельно, в коробке из-под сигар, которую однажды выловил в мусорном контейнере, и доставал ее только по праздникам, да и то рассматривал, нюхал, щекотал ею щеки и за ухом, иногда поливал слезами, но никогда не использовал по назначению.
Сильвин взял зубную щетку, коробку с содовым порошком и отправился в ванную комнату. Конечно, он мог бы почистить зубы и у себя, как всегда это делал, но ведь он так замечательно убрался, что уже не хочется ни к чему прикасаться. Дверь на кухню была прикрыта, за матовым стеклом метались долговязые тени, изрыгая пьяные проклятия. Герман лаял крепким командирским голосом, вещая о том, что армию предали столичные генералы, потому что их перекупили политики, на что его друзья отвечали или общим взрывом солидарности, или одиночными очередями негодования, и стены квартиры содрогались от пушечных ударов их трубных голосов. По новым оттенкам в интонациях собутыльников Сильвин понял, что тактическим пивом отставники не ограничились, в ход пошло стратегическое оружие — самодельная перцовая водка Германа.
Сильвин вернулся в комнату через десять минут. У дивана клубился Герман с отравленным лицом — читал его черную тетрадь. Сильвин побледнел, затрясся, по подбородку потекла слюна, он притерся в угол и застыл там, словно часть обстановки. Возникло настойчивое ощущение, что грядет неотвратимый коллапс. Герман дочитал.
Герман. Чего ты тут за хиромантию наплел, идиот? Где пистолет, тля?
Сильвин что-то промычал сквозь разбухший язык и указал на подушку. Герман отшвырнул ее, схватил пистолет и поспешил поставить его на предохранитель.
Герман. Ох-ссы-ха-ха! Решил, значит, по полной отблагодарить меня за мою доброту? Умереть захотел на халяву? Начитался всякого говна, долбанный Достоевский, и туда же?
Сильвин. Книги здесь ни при чем.
Но Герман жилистой рукой уже скидывал на пол всю библиотеку Сильвина, полка за полкой, включая редчайшую подборку Курта Воннегута, бесценное собрание энциклопедических словарей и подшивку «БуреВестника», пинал книги, злобно топтал их. Сильвин с такой болью воспринимал происходящее, что при каждом движении Германа вскрикивал и прикрывался руками, будто пинают и топчут не мертвую бумагу, а его самого.