Вскочив на ходу в поезд, я бросился на деревянную скамью и тут же услышал из коридора, как два голоса обсуждают случившееся.
Собственно, ничего такого на самом деле не случилось: не было ни происшествия, ни даже жеста; только тот человек, маленький сицилиец, прокричал мне вслед последние слова своего рассказа, потому что времени не оставалось и поезд отходил. Только это: два слова. И вот голоса обсуждали случившееся.
— Чего этот тип хотел? — Вроде бы протестовал… — На кого-то злился. — Я бы сказал, он зол на всех. — Да, я тоже так сказал бы: ведь он умирает с голоду. — Будь я на перроне, я бы его задержал.
Это были голоса курильщиков сигар, громкие и тягучие, слащавые из-за диалекта. Они говорили по-сицилийски, на диалекте.
Высунув голову в коридор, я увидел их: двое мужчин у окошка, плотные, приземистые, в пальто и шляпах, один с усами, другой без, похожие на сицилийских возчиков, но ухоженные, цветущие, с самоуверенными затылками и спинами; а вместе с тем была в них какая-то фальшь и принужденность: может быть, от скрытой робости.
«Баритоны», — сказал я про себя.
Один из них, тот, что без усов, действительно говорил певучим, гибким баритоном.
— Ты бы только выполнил свой долг, — сказал он.
Голос у другого был прохрипший от сигар, но звучал из-под усов слащаво, из-за диалекта.
— Конечно, — согласился он, — я бы только выполнил долг.
Я убрал голову и стал прислушиваться из купе, с каждой сменой голосов — баритонального и хриплого — воображая себе лица: одно безусое, другое усатое.
— Таких типов всегда нужно задерживать, — сказал Безусый. — Да, конечно, — сказал Усатый, — ведь никогда не знаешь…
— Всякий, кто умирает с голоду, опасен, — сказал Безусый. — А как же? Он способен на все! — сказал Усатый. — Украсть, — сказал Безусый.
— Само собой, — сказал Усатый. — Устроить поножовщину, — сказал Безусый.
— Наверняка, — сказал Усатый. — Пуститься даже на политическое преступление, — сказал Безусый.
Они переглянулись, улыбнулись друг другу, я увидел это по лицу одного и по спине другого, и продолжали разговор о том, что оба они, Усатый и Безусый, понимали под политическим преступлением. По-видимому, они понимали его как недостаток почтительности, уважения и без всякой злобы обвиняли все человечество, говоря, что человечество рождено для преступлений.
— Люди любого класса… Любого слоя… — говорил Усатый. А Безусый отвечал: — Хоть неучи… Хоть образованные. — Усатый: — Хоть богатые… Хоть бедные… — Безусый: — Никакой разницы. — Усатый: — Лавочники… — Безусый: — Адвокаты… Усатый: — Мой колбасник там, в Лоди… — Безусый: — А в Болонье один адвокат…
Они опять переглянулись, опять улыбнулись друг другу, я снова увидел это по лицу одного и по спине другого и под стук идущего поезда, между морем и апельсиновыми деревьями, выслушал их рассказы о колбаснике в Лоди и об адвокате в Болонье.
— Видишь, — сказал Усатый, — они все непочтительны.
— В них нет уважения… — сказал Безусый.
Усатый: — В Лоди мой парикмахер… — Безусый: — Мой домохозяин в Болонье…
И они рассказали друг другу о парикмахере в Лоди и о домохозяине в Болонье, и Усатый сказал, что один раз задержал этого парикмахера и засадил его на три дня, а Безусый сказал, что сделал то же самое со своим мясником в Болонье, и по их голосам я почувствовал, что они испытывают удовлетворение, довольны до растроганности и готовы броситься друг другу на шею в общем удовлетворении тем, что было, как они знали, в их власти: задерживать и сажать.
Они стали рассказывать о других мелких происшествиях, по-прежнему беззлобно, по-прежнему жалуясь, а под конец и с удовлетворением, а потом оба впали в замешательство, начали спрашивать друг друга, почему люди, в конце концов, их терпеть не могут.
— Это потому, что мы сицилийцы, — сказал Усатый.
— Так и есть, потому что мы сицилийцы, — сказал Безусый.
Они порассуждали, каково быть сицилийцем в Лоди или сицилийцем в Болонье, и внезапно Безусый, издав как бы горестный вопль, сказал, что в деревне, в Сицилии, еще хуже.