— На… — А еще через минуту по-детски жалобно произнес, скривив губы: — Худо мне, сынок…
Телефонист хоть и видел, что дела Матвея неважны, но, как умел, начал успокаивать. Говорил он обычные в таких случаях слова:
— Ранение пустяковое, и не с такими выживают, а ты мужик крепкий, сибиряк. Я вот тебя перебинтую, и порядочек. В госпитале залечат. Знаешь, какая у нас медицина, будь спокоен.
Матвей поморщился:
— Не об этом я. Плохо, что фрицев прозевал… Сколько пехотинцев-то пострадало, поди. И все этот снайпер проклятый…
— Да брось ты каркать на себя! И что это у вашего брата, деревенских, за привычка? — грубовато бубнил Коля, не переставая бинтовать живот Матвея и стараясь делать это так, чтобы тот не увидел раны. — За сегодняшнюю работу тебе сто благодарностей полагается, а ты вон чего городишь, — продолжал он отвлекать Савинцева разговорами.
Матвей покосился на него и тихо, но сурово сказал:
— Зря ты бинт переводишь и рану от меня прячешь зря. Как стукнуло, сразу понял, что каюк… — И, чувствуя, что времени остается мало, расходуя последние силы на то, чтобы говорить деловым тоном, он принялся распоряжаться:
— Значит, напишешь домой все как следует быть и всю мою последнюю заповедь исполнишь. — Коля хотел было возражать, но Матвей строго взглянул на него и слабеющим голосом, но обстоятельно, продолжал: — Стало быть, напишешь, погиб я в бою, честь по чести, чтобы Пелагея и земляки мои не сомневались. Та-ак. — Матвей замолк, задумался, и веки его начали склеиваться. Тогда он сделал над собой усилие и, точно боясь, что не успеет договорить, скороговоркой и уже со свистом добавил: — Напиши… сразу, мол, отошел… не мучался… — И уже совсем тихо, роняя бессильную голову, прошептал: — Это пропиши обязательно!
Коля Зверев завыл и затопал ногами.
— Да какое ты имеешь право заживо в могилу оформляться?! Ты есть сибиряк! Понятно?! И ты живой будешь! Понятно?!
Матвей приоткрыл печальные глаза, по-отечески снисходительно глянул на Колю:
— Эх, сынок, сынок! Поживешь с мое, больше понимать будешь. Деревенские мы люди, привыкли, чтоб все по порядку было, чтоб ничего не забыть в последний час… Э-э, где тебе понять! Прости, если словом обидел…
Потрескавшиеся губы Савинцева сомкнулись, а верхняя губа его запала под нижнюю. Тяжкая боль навалилась на человека, ломала его силу, выдавливала стон. На скулах обозначились желваки.
Коля спохватился, поднял грузного Матвея на плечи. Дивясь тому, что у него откуда-то взялось столько силы, Коля понес Савинцева напрямик через кукурузу, подсолнухи и хлеба, к деревне. На губы Коли падали слезы, смешанные с потом. Он хотел их удержать — не мог, хотел дернуть рукавом по лицу — руки были заняты. Тогда Коля принялся сердито кричать:
— Деревенские мы… А мы, думаешь, кто?.. Я, может, сам. Я, может, пуще отца родного чту тебя… А ты… Эх ты… — И, чувствуя, что Матвей все больше тяжелеет, обвисает на нем, он громко запричитал: — Слышишь, Мотя, не помирай!.. Слышишь, потерпи маленько…
Но Матвей ничего этого уже не слышал. Перед ним колыхалось бесконечное ржаное поле. От хлебов лились сухость и жара. Он совсем близко увидел колосок, похожий на светленькую бровь младшего сынишки. Он потянулся губами к этому колоску, но вместо колоска перед ним очутился сибирский цветок — жарок, похожий на яркий уголь. С цветка снялся пучеглазый кузнечик и с нарастающим треском помчался на Матвея. Вот он затрещал, как лобогрейка, потом, как трактор, потом, как самолет. Он гремел, надвигался, давил, подминал и обрушивался тяжким ударом на голову. Мир раскололся от яркой молнии пополам, образовав огромную черную щель. В щель эту сначала огоньком, затем раскаленным шариком и, наконец, маленькой искоркой летел Матвей Савинцев, пока не угас.
Земля, пахнущая дымом и хлебом, приняла его с тихим вздохом.
1951, 1959