Он еще раз взглянул сквозь ограду на непроницаемую древесную тьму парка, на бусы огней. Он взглянул — и вспомнил другую ночь, много лет назад, в годы войны, когда огней в парке не было, а электрические луны на улицах были почти все в затмении. Он шел один по этой же улице, обуреваемый меланхолией, которая, хотя причина ее была иной, как две капли воды походила на меланхолию, переполнявшую его душу сегодня. В то время он был влюблен до безумия.
— Что вы думаете, — внезапно спросил он, — о Майре Вивиш?
— Что я о ней думаю? — сказал Шируотер. — Пожалуй, я вообще ничего о ней не думаю. Она ведь не очень подходящий материал для размышлений, не правда ли? Как женщина, впрочем, она показалась мне довольно привлекательной. Я обещал пообедать с ней в четверг.
Гамбрил вдруг почувствовал потребность излить душу.
— Было время, — сказал он деланно безразличным, легкомысленным и небрежным тоном, — много лет назад, когда я совершенно потерял из-за нее голову. Совершенно… — Эти влажные пятна от слез на подушке, такие холодные, когда в темноте положишь на них щеку; и нестерпимая боль, когда плачешь, бессмысленно, о чем-то, что ровно ничего не значит, что значит все на свете! — Это было в конце войны. Помню, я шел однажды ночью по этой мрачной улице, в полной темноте, корчась от ревности. — Он замолчал. Как привидение, как темный, преследующий дух, он ходил за ней по пятам, безмолвно, безмолвно умоляя, взывая о любви. «Слабый безмолвный человек», — говорила она о нем. Однажды, на два или на три дня, из жалости, а может быть, просто из желания отделаться от утомительного призрака, она дала ему то, о чем он молча безнадежно молил, — дала только для того, чтобы почти сейчас же отнять у него свой дар. В ту ночь, когда он шел по этой же улице, желание выпило из него всю жизнь, и его тело казалось опустошенным, до боли, до страдания пустым; ревность неустанно напоминала ему, с беспощадной злобой, о ее красоте — о ее красоте и о тех ненавистных руках, что теперь ласкали ее, о тех глазах, что теперь смотрели на нее. Все это было давным-давно.
— Она безусловно хороша, — сказал Шируотер, с запозданием отвечая на одну из последних фраз Гамбрила. — Я охотно признаю, что она может доставить человеку, связавшемуся с ней, немало тяжелых минут. — Ему вдруг пришло в голову, что после одного или двух дней непрерывного потения человеку, возможно, будет приятнее утолять жажду морскою водой, чем пресной. Это было бы очень занятно.
Гамбрил разразился дьявольским хохотом.
— Но было и другое время, — развязно продолжал он, — когда другие люди ревновали ее ко мне. — О, месть, месть! В лучшем мире воображения можно было расплатиться за старые обиды. Какие демонические вендетты доводились в этом мире до благополучного конца! — Помню, я как-то написал ей французское четверостишие. — (Он написал его через несколько лет, когда все уже давным-давно кончилось, он никогда никому его не посылал; но это не имело значения.) — Как это там было? Ага, вспомнил. — И он продекламировал, сопровождая стихи соответствующими жестами:
Puisquc nous sommes la, jc dois
Vous avertir, sans trop dc honte,
Que je n'egale pas le Comte
Casanovesquc de Sixfois.
[53]Льщу себя надеждой, что получилось довольно изящно. Вернее — элегантная грубость.
Хохот Гамбрила раскатывался под Мраморной Аркой. Но на углу Эджуэр-род он внезапно смолк. Гамбрил вдруг вспомнил мистера Меркаптана, и эта мысль охладила его пыл.
Липиат жил и работал в «Божественных Конюшнях», как он выражался со свойственным ему пристрастием к философским каламбурам, между Уайтфилд-стрит и Тоттенхэм-Корт-род. Нужно было пройти под неоштукатуренной, почерневшей от копоти кирпичной аркой (ночью, когда зеленый газовый фонарь бросал полупрозрачный свет и огромные архитектурные тени, можно было подумать, что находишься у входа в какую-нибудь тюрьму с гравюры Пиранези), чтобы попасть в длинный тупик, окаймленный с обеих сторон низкими строениями, где помещались стойла для лошадей, а над ними, в чердачных помещениях, — менее комфортабельные стойла для людей. Старомодный запах конюшни смешивался с более современной вонью перегоревшего бензина. Воздух здесь, казалось, был более спертый, чем на других улицах, и даже в самые ясные дни очертания предметов становились с каждым шагом все расплывчатей и неопределенней, краски все гуще и темней. «Во всем мире не найти лучшего места, — говаривал Липиат, — для того, чтобы изучать перспективу». Вот почему он поселился здесь. Но у собеседников Липиата всегда создавалось впечатление, что в его шутливом отношении к своим несчастиям, пожалуй, чересчур уж много самодовольства.