— Вы в самом деле сказали такую вещь после вашей первой любовной истории? — спросила миссис Вивиш; она проснулась.
— А вы нет?
— Нет, я сказала: это все, это все на свете, это Вселенная. В любви бывает или все на свете, или ровно ничего. — Она закрыла глаза и почти немедленно снова заснула.
Гамбрил продолжал свой колыбельный монолог.
— «Эта прелестная книжечка»… Шотландец. «Этот винегрет непристойностей, сплетен и псевдопсихологии»… Эхо Дарлингтона. «Родной брат мистера Гамбрила — святой Франсуа Ксавье, его двоюродный брат — граф Рочестер, его троюродный брат — Человек Чувства, его четвероюродный брат — Давид Юм…» Придворный журнал. — Гамбрилу уже надоела эта шутка. — Подумать только, на что уходят мои таланты, — продолжал он, — подумать только. Herr Jesu, как восклицала в трудные минуты Fraulein Ниммернейн. Подумай, милая корова, подумай! Сейчас не время для травы. Подумай, милая корова, подумай же, подумай. — Он встал со стула и на цыпочках пробрался в другой конец комнаты, к письменному столу. Индийский кинжал лежал возле пресс-папье; миссис Вивиш пользовалась им как разрезательным ножом. Гамбрил взял его и повертел в руках. — Большой палец на лезвие, — сказал он, — и наноси удар, снизу вверх. Берегись. Сделай выпад. Проникает до рукояти. Отточен остро, — он провел двумя пальцами по лезвию, — направляй, пока не войдет до ручки. 3-зип. — Он положил кинжал и пошел к своему стулу, по пути скорчив рожу перед зеркалом над камином.
В семь часов миссис Вивиш окончательно проснулась. Она тряхнула головой, желая проверить, не перекатывается ли внутри черепа боль.
— У меня, кажется, все в порядке, — сказала она. Она вскочила на ноги. — Идем! — воскликнула она. — Я чувствую себя готовой на все.
— А я чувствую себя пищей для червей, — сказал Гамбрил. — Однако Versiam' a tazza piena U generoso umor.[136] — Он принялся напевать Пуншевую Песню из «Роберта-дьявола», и под звуки этой наивно-веселой мелодии они вышли из дома.
Их такси в тот вечер обошлось им в несколько фунтов. Они частавили шофера сновать подобно челноку из одного конца Лондона в другой. Каждый раз, когда они проезжали через Пик-кадилли-сэркус, миссис Вивиш высовывалась из окошка посмотреть на световые рекламы, плясавшие нескончаемую пляску святого Витта над памятником графу Шефтсбери.
— Как я обожаю их! — сказала она, когда они проезжали мимо них в первый раз. — Эти колеса, вертящиеся до тех пор, пока из них не начинают сыпаться искры; этот гудящий мотор и эта чудесная бутылка портвейна, которая наполняет стакан и потом исчезает и потом появляется снова и снова наполняет стакан. Какое чудо!
— Какая гадость, — поправил ее Гамбрил. — Эти штуки — эпилептический символ всего, что есть в современности самого скотского и глупого. Посмотрите сначала на это свинство, а потом сюда. — Он показал на городскую пожарную часть на северной стороне площади. — Вот здесь стоит скромность, достоинство, красота, покой. А там мелькает, там приплясывает и корчится — что? Беспокойство, растерянность, отказ от мысли, все, что угодно, лишь бы не было тишины…
— Какой вы восхитительный педант! — Она отвернулась от окошка, положила руки ему на плечи и взглянула на него. — Вы ужасно смешной! — И она поцеловала его.
— Вы не заставите меня переменить мнение, — улыбнулся ей Гамбрил. — Eppur' si muove[137] — я не сдаюсь, как Галилей. Они вертятся, и они отвратительны.
— Они — это я, — с чувством сказала миссис Вивиш. — Эти штуки — это я.
Сперва они проехали в конюшню Липиата. Под аркой в стиле Пиранези. Веревки для белья, протянутые от окна к окну через улицу, были похожи на те канаты, которые составляют неотъемлемую и загадочную часть обстановки Настоящей Тюрьмы. В тупике воняло, ребята кричали; смех девчонок, похожий на лай гиены, гулко отдавался в узком проходе между стенами. В Гамб-риле моментально пробудилось все его чувство социальной несправедливости.
Запершись на весь день у себя в комнате, Липиат писал — писал о всей своей жизни, о своих идеях и о своих идеалах, писал Майре. Стопка исписанных листков росла и росла. К вечеру он закончил: он написал все, что хотел. Он доел остатки вчерашней булки н выпил воды, так как вдруг вспомнил, что целый день. жил на пище святого Антония. Потом он приготовился думать: он растянулся на закраине колодца и посмотрел вниз, в безглазую тьму.