– Вот, – хвастался я в редакции. – У меня есть слушатель, даже два. Для них стараюсь.
А в той передаче были такие слова:
"Всякий раз‚ как собирались родственники, как приезжали родственники‚ отец доставал патефон, крутил ручку и наслаждался, пожалуй, больше всех. У него тоже был голос, и он подпевал Шульману с Эпельбаумом‚ закрыв глаза, запрокинув голову, а родственники слушали, и мы‚ дети‚ слушали тоже.
За горами, за долами
Голуби летели,
Голуби летели.
Еще радость не пришла,
Годы улетели.
Еще радость не пришла,
Годы улетели…
Нет на свете того патефона с пластинками: пойди поищи. Нет Шульмана с Эпельбаумом: пойди послушай. Некому подпевать, запрокинув голову‚ прикрыв набрякшие веки.
Он возлежал красивый‚ выбритый‚ чисто умытый‚ в лучшем своем костюме с галстуком‚ с выражением довольства и покоя.
Он никогда не появлялся на людях неряшливым и несчастным‚ даже в смерти. Таким его и запомнили…"
Хрипота в горле, сухота на языке.
Говорю – пятилетний, побуждаемый сновидением:
– Знаки для меня не начертаны. Знамения не разгадываю. Голову не задираю к Небесам. Отчего бы так?
Двенадцатилетний – словом потаённым:
– У тебя какие отношения с Богом?
– Отдаленные.
– Заведи – не помешает.
Видение размывается на потолке.
Не остановить, не удержать.
Гроб грубо сколоченный.
Издавна нетрезвые служители.
Накидали холм земли, лопатами обрубили розы по самые бутоны.
– Чтобы бабки не уволокли. Снова на продажу…
Оказаться бы рядом в последние его минуты, ухватиться за паутинку, что связывала нас, – не было меня рядом.
И пятилетний – через расстояния, горестным кликом:
– Проявись еще! Доскажи! Ты же старше…
Двенадцатилетний – ответным кликом:
– Теперь ты старше…
Родители "починают" детей для этого мира и уходят в свой срок, оставляя в наследство не кадриль лансье, пять фигур с поклонами – пугающий завтрашний день, где всякое заготовлено про запас.
Кто они, не знающие скорбей? Где они?
Одно в утешение: там, в небытие, хуже, если верить Платонову.
"Ты видишь, сюда все лезут, значит, мучаются, – сообщал отец. – С нами им плохо: ты уж большой – сам знаешь, а там еще хуже…"
2.
Сколько себя помню…
…я всегда был маленьким.
В школе, в институте, на работе.
В классе я стоял на левом фланге, и когда держали равнение направо, никто не искал глазами мою грудь, грудь четвертого человека, считая себя первым. Это было обидно и это было несправедливо.
Место самого маленького ученика мы делили на двоих с Титаренко. Это был плотный, наголо остриженный парень, который из любой драки выходил невредимым. Наивны те, кто думает, что драться можно только за первое место. За предпоследнее идет такая же борьба, даже еще сильнее, потому что вторым быть не так обидно, как самым последним.
Сколько себя помню, я никогда не любил драться: ни в школе, ни в институте, ни на работе.
Я учился в классе с боевыми традициями, и через мою парту по всем направлениям проходили записки с вызовом на бой. Лично мне записки не писали, я их только передавал, и среди остальных учеников числился нейтральной Швейцарией, с помощью которой вели переговоры воюющие стороны.
Титаренко собрал команду из низкорослых ребят нашего класса, и эти ребята представляли собой грозную силу, потому что на каждой перемене клялись друг другу в вечной дружбе. Я очень хотел попасть в команду, а Титаренко то брал меня в нее, то прогонял и тут же вызывал на бой.
Но я отказывался драться. Я не видел смысла драться с тем, к кому не испытывал ненависти, а так как не испытывал ее ни к кому, то не желал драться ни с кем. Я хотел в команду, хотел клясться друг другу в вечной дружбе.
– Если получишь пистолет, – шепнул однажды Титаренко. – С тремя патронами. Кого ты убьешь?
– Не знаю, – ответил я, подумав.
– Такие дела надо знать заранее.
Пистолет и три патрона к нему отравляли существование впечатлительного подростка. Я опасался, что в нужный момент, когда представится такая возможность, не окажется под рукой подходящей кандидатуры, которую следовало убить. Ведь у меня не было врагов. У Титаренко они были, а у меня нет. Вернее, у меня они тоже были, но я быстро о них забывал. И мои враги меня не боялись.