Встали в начале бульвара, прошли по нему той же группой, что в первый раз. В двадцатые годы, сообщила, в доме номер пятнадцать жила Зойка; у нее был салон с выпивкой, собиралась богема, – отсюда и пьеса М. Булгакова "Зойкина квартира".
Я охнул: номер пятнадцать – это же мой дом! Где жил я, жили тогда мои родители. Спросил, знают ли они про Зойку?
Отец сказал:
– Ну как же. Зойка из восемнадцатой квартиры. Кто только у нее не бывал!
А квартира эта – рядом с нашей, на полпролета выше.
– И где она, эта Зойка?
– Сгинула.
Письмо из Нью-Йорка, вопль в конверте:
"Дружба строится сейчас на близости улиц. С американцами ничего не получается, да и с русскими тоже – их немного, и все они очень устают. Нам с вами надо непременно быть рядом, иначе всё теряет смысл. Особенно для меня (сколько жить-то осталось?). Не смейтесь!! Нет!"
Одна была.
Двое детей.
По утрам бегала на работу, где изнывала от тоски, по вечерам читала лекции в Толстовском центре о художественных промыслах российских умельцев. Про Мстеру, Палех, городецкую роспись в киноварных розах, про кузовки, жбаны, туески, набирухи для ягод и солоницы из бересты. Зачитывала надписи на расписных прялках для верного их понимания: "Чаепитие с хозяйством", "Быт семьи и ее привкусы", "Кустики ракитовы, ягоды изюмовы", "Человек, помни свой час".
Разобрал ее заметки косым летящим почерком: "Пряники на Руси выпекали не только маленькими, но и огромными, которые везли на телегах. На свадьбах на них укладывали подарки молодым: "класть на пряник"; "разгонные" пряники дарили по кусочку в конце свадьбы: пора по домам…"
Лето 1980-го.
34 Hillside ave, apt. 4 BB, New York.
Неистовая жара. Духота. Кондиционер испорчен. Окна выходили в колодец бурого кирпича с пожарными лестницами по стенам, откуда пыхало печью.
Сидели всю ночь на полу, под вентилятором, разговаривали в полудреме.
Тогда и сказала:
– Вы со мной не согласитесь, но некоторые не должны уезжать. Некоторым – смерть.
А утром – на работу.
Через год она умерла: в жару, с нестерпимой влажностью – сердце не справилось.
Остались близнецы, каждому по пятнадцать.
Из Нью-Йорка написали: "Она была уже тяжело больна и однажды сказала: "Быть может, Бог наказывает меня за то, что я так уехала". Не очень схватываю ее мысль, но что-то меня в ней тревожит".
Меня тоже тревожит.
По сей день.
Ее уже не было – и мы знали об этом, а письмо пока что летело через Атлантику, самое ее последнее.
"Приехала в Вермонт и сразу попала в объятия моего любимого Коржавина. Устроили застолье с гитарой, Наум читал чьи-то стихи:
Сегодня праздник.
Будет с водкою,
С изюмным ситным долгий чай.
Быть может, молнией короткою
Проблещет радость невзначай.
Сидели допоздна, но рано утром меня увезли в госпиталь. В комнате окно во всю стену, и я вижу нечто прекрасное – поля, потом леса, потом синие горы, то же, что и вы в своем Иерусалиме…"
Книга моя – "Люди мимоезжие" – с посвящением.
Строки эти – о ней.
"Памяти Раи Коган".
У меня ничего не теряется…
…в комнате под крышей.
Только найти не просто.
Запряталась на полке тоненькая книжка со скромным названием "Русско-американские этюды". Не менее скромный тираж – триста экземпляров, а под обложкой статья о Федоре Каржавине, "человеке любопытном и знающем", как отрекомендовал сам себя.
В 1776 году Каржавин переплыл Атлантический океан и двенадцать лет путешествовал "как в холодной, так и в теплой Америке", разглядывая неведомый мир "примечательными глазами", затем вернулся в Россию.
"Примечательные глаза" были и у Абеля Исааковича Старцева, критика, литературоведа, специалиста по американской литературе.
Сколько людей прошло мимо меня, сколько удивительных и всезнающих, которых упустил, едва прикоснувшись, – простить себе не могу!
Мы изредка приходили к ним, пили чай из чашек кузнецовского фарфора со склеротической паутинкой по росписи, неслышно позвякивали ложечкой.
Сахарница на столе. Ванильные сухарики. Неспешные разговоры.
Елена Михайловна и Абель Исаакович.
Тут же располагался на стуле, за отдельным столом, чинно ел из тарелки красавец Нуки, кот-интеллигент. Большой, важный, густого, до просини, пепельного окраса.