— Ну не „Психо“, так „Мозг Донована“. Мозг в стеклянной цистерне. Интеллект-спрут — вынюхивает стипендии, знает все ответы, хавает все дерьмо, что скармливают нам всякие там скинлины. Церебральный Цербер. — Каламбур он испортил тем, что в обоих словах не правильно поставил ударение.
— А если вдруг приспичит, ты в два счета мог показать ей, где раки зимуют, старухе Скинлин. А я должен был сидеть пень пнем и хавать все их дерьмо. Я понимал, что это дерьмо, а толку? Они из меня веревки вили… Что мне действительно запало в память — черт, это перевернуло всю мою жизнь! так один день, весной пятьдесят пятого, ты и две этих евреечки, вы тогда вместе зависали, остались после школы и напропалую чесали языками, есть Бохх или нет. Так ты тогда и говорил — Бохх. Акцент у тебя вообще был просто абзац — наверно, Лоренса Оливье насмотрелся. А меня оставили после уроков на допзанятия. Сидел я на „камчаже“, угрюмым невидимкой, как обычно. Не припоминаешь?
— Конкретно тот день — нет. В том году я вообще много болтал, есть Бохх или нет. Я тогда только-только открыл для себя так называемое Просвещение. Девчонок, правда, помню. Барбара и… а вторая кто была?
— Рут.
— Какая потрясающая память.
— Чтобы лучше тебя скушать, внученька. Так вот, девицы все выволакивали доводы замшелые, как не знаю что, мол, вселенная — как часы, а раз есть часы, должен быть и часовщик. Или о первопричине, которую никакие другие причины не учиняют. До того дня я даже про часовщика не слышал, и когда они сказанули, я подумал, ну уж Тут-то мозг Донована заклинит. Так ни черта подобного — ты от их силлогизмов… — опять не правильное ударение, хреновых одно мокрое место оставил. До них так и не дошло, они все талдычили свое — но меня проняло. С того момента на религию я забил.
— Прошу прощения, Мордехай. Серьезно. Вот всегда так — думаешь потом, что просто искренне заблуждался, а оказывается, столько чужих жизней искалечил. Уж и не знаю, как теперь…
— Прощения? Родной, я же благодарен тебе по гроб жизни. Может, и странноватая форма благодарности, чтоб тебя похитили и запихнули в эту нору, но здесь тебе все-таки не Спрингфилд. Хааст показывал мне твой тамошний дневник. Все, про Спрингфилд можешь забыть. Признаю, признаю — я просил Хааста перевести тебя сюда не из одного альтруизма. Ну где еще у меня был бы шанс встретить первоклассного, всамделишною, публикующегося поэта? Да, Саккетти, ты на полную катушку раскрутился, правда? — Разнообразные чувства, замешанные в один этот вопрос, сортировке не поддавались: тут тебе и восхищение, и презрение, и зависть, и (окрашивающая практически все, что Мордехай мне говорил) бесшабашно-высокомерная веселость, иначе не скажешь.
— Насколько я понимаю, „Холмы Швейцарии“ вы прочли, — отпарировал я. Вот оно, писательское тщеславие! В малейшую щелку просочится.
— Угу, — пожал своими едва заметными плечами Мордехай. — Прочел.
— Значит, вы в курсе, что я перерос тогдашний свой незрелый материализм. Бог существует совершенно независимо от Фомы Аквинского. Вера не сводится к овладению силлогизмами.
— Да пошел ты со своей верой и своими эпиграммами знаешь куда?.. Ты мне больше не Большой Брат. Кстати, приятель, я тебя на два года старше Чю до этого твоего новоявленного благочестия, я устроил тебе перевод сюда, несмотря на него — и несмотря на уйму отвратных стихов.
Что мне было делать, кроме как рефлекторно поморщиться?
Мордехай улыбнулся; гнев его, получив выражение, бесследно улетучился.
— Хороших стихов там тоже была уйма. Джорджу книжка в целом понравилась больше, чем мне, и вообще он в таких вещах разбирается лучше. Собственно, он тут дольше. Как он тебе?
— Джордж? Очень… впечатляюще. Боюсь, столько сразу… я просто был не готов. Вы тут все такие… резкие… раскрепощенные — особенно после спрингфилдовского абсолютного вакуума.
— Черта с два. Какой, кстати, у тебя „ай-кью“?.[26]
— В моем-то возрасте что проку об „ай-кью“ распинаться? В пятьдесят седьмом мне насчитали сто шестьдесят, только понятия не имею, насколько это далеко по кривой нормального распределения.
Теперь-то какая разница? Вопрос ведь только в том, как интеллект использовать.