Вернусь же к этой святочной истории — в папином изложении: о том, как он вышел из пасти дракона улыбающимся. Папу объединяет с Гликманом то, что оба понимают под приличием: несоответствие письменной речи устной — того, что писалось, тому, что говорилось. Отсюда чинность, мрамор. Пусть и третьесортный, недорогой
А вот зачем Мравинскому было дергать за лапки маленького человека с последнего пульта — чтобы доставить себе удовольствие тем, что обманул ожидания остальных? «Пламя расступилось, и все увидели Лю невредимым и улыбающимся». На вопрос, естественный по тем временам, антисемит ли Мравинский, обыкновенно говорилось: «Нет, он ненавидит все нации одинаково». Вероятно, и себя в придачу — было за что. То-то под насмешки всезнающей Москвы он носился в Загорск к патриарху, чтобы по возвращении с новыми силами приступать к мучительству себя и других.
Дирижерский гений Мравинского был сродни полководческому гению Сталина. Он мог дирижировать только своим оркестром. Простирал руки лишь над теми, кто его трепетал и потому сохранит в тайне свой позор — то, что обладающий ими, взысканный славой и почестями паладин ее величества Музыки в действительности страдает профессиональным бессилием.
Платой за страх называли они свою главную привилегию: тереться о капитализм, о загнивающий Запад. Так должен пахнуть труп врага, как пахнет после вскрытия чемодан. Неведомой галантереей курятся драгоценные упаковки. В них упакованы доказательства бытия Божия, фрагменты райских кущей. Цвет немыслимой интенсивности в немыслимых сочетаниях. Васильковая бобочка в поперечную канареечно-бордовую полосу, «креповые» носки, не иначе как работы Пита Модриана — чьи «Буги-вуги на Бродвее» воспроизводил журнал «Америка». Обтянутым этими носками лодыжкам предстояло выглядывать из востроносых темно-вишневых корочек с блестящей пряжкой. Только не моим лодыжкам, не моим!..
Большая часть привезенного продастся — как эта переливающаяся куртка в металлических брелоках. Что-то мама оставит себе — чтоб перещеголять Клаву. Мне перепадет рубашка из «джерси», чтоб носил под гимнастеркой. Мне форсить не полагалось. И все равно я чувствовал себя отличённым среди прочих узников платоновской пещеры, коим явлены только тени. Когда из целлофанового пакетика попадает в рот чужедальняя гостия, то вкус у нее такой обнаженный, будто твой язык лишился кожи. Вот оно, тело Заграницы, вот она, евхаристия.
Я не помню — помню я, или нет, там, в Усть-Нарве, Мравинского, женатого вторым, лучезарным своим браком на красивой женщине, которую вскоре унесет саркома, — он в подвернутых брюках на отмели, может быть, со спиннингом, может быть, удит, стоя в лодке, — «он был большой любитель природы». Но все это может оказаться и черно-белой репродукцией с картины Пюви де Шаванна из книги Дж. Ревалда «История постимпрессионизма». Какая своевременная книга…
Зато физиономию другого усть-нарвского дачника, читая письма к Гликману, я сразу вспомнил. Мелкие неровные зубы, перемежающиеся с золотыми коронками. Вмятая в лицо любезность, компенсирующая исходную простецкость вкупе с хитростью. Казалось, он отнюдь не по долгу службы, а в силу давних комплексов расположен к творческому сословию. Я видел его раз, мельком. И сам он, и его имя начисто стерлись из памяти, но совет, данный Шостаковичем, обратиться за помощью к Близнюку (глядишь, поможет), заставил меня вспомнить, что мои родители тоже просили его за одну пианистку с армянской фамилией, чей отец — наш старый знакомый. Речь шла о выступлении в Малом зале. Близнюк выслушал благосклонно (глядишь, помог).
Лето в Усть-Нарве запомнилось мне, главным образом, тем, ради чего в Усть-Нарву можно было и не ездить, но… ямщик, не гони лошадей… Ах да, на пляже мама девочки, моей одноклассницы, дала мне шоколадку. На обертке сбоку было мелко написано «Israël». Она ездила туда, аккомпанируя известному солисту. Если Ленинградская филармония до таких полумифических мест не добиралась, то Ойстрах иди Вайман ступали на эту землю.
VIII
Тебя угощают, а ты, неблагодарный, чем угостить в ответ, угощаешь кого-то, кто на тебя и не глядит — кому небезразличен другой. Тот же передаст эстафету следующему. И так до бесконечности. Теория «разумного эгоизма»: ты мне, я тебе — несостоятельна, это плод немецкого безумия, каковое, последовательно скрещивая идеализм с целесообразностью, создало — то, что создало: эскадрилью под командованием барона фон