Шаутбенахт - страница 113
Боже, какая дичь развелась в мозгу… Мыслью надо уметь управлять, этому надо учиться. Это важно, поскольку мысль приобрела для тебя иное значение — она уже не гарнир, она уже не с краю тарелки… все хочется заесть эту гадость, чем-то заесть и запить. Продолжаю: для слепого, большая часть желаний которого может быть исполнена только мысленно, мысль — это прямое выражение воли. Поэтому слепому за мысли воздается как за дела. («За блуд лишь мысленный — мне жаль тебя», — читает Муня, а в гостиной кто-то разыгрывает «Танец Анитры».)
«Все это со мной как будто уже было», — подумал Муня. Где, когда — Бог весть. Даже и не пытайся вспомнить: не сможешь, и только останется чувство подавленности, неразрешенности. Так оно всегда при тщетных розысках в памяти — например, того же лазарета на траве, где Муня лежал как минимум дважды.
Но одно ощущение, тоже отбрасывавшее куда-то тень (первоначально — в необитаемое сознанием прошлое), узналось: бьющие в нос запахи — без «чехольчиков» — были точно как после операции аппендицита. Тогда на несколько часов больничная стерильность — под воздействием эфира, как ему объяснили, — обрела свойство пахнуть «всеми цветами радуги». Потом это прошло, сменившись заурядным нюхательным «дальтонизмом», ну, может быть, чуть меньшим, чем у других.
Вывод: была проведена операция? Наркоз?! (Обожгло Муню, обожгло — потому что на сей раз горячо?) Вывод, от которого Муня сник. Представилось, как под скоропалительным ножом хирурга в полевых условиях было принято окончательное решение по вопросу о Муниных очах: чик-чик, очищено, продезинфицировано, завязано — следующий! Выходит, он все еще на что-то надеялся — а раз уж был наркоз… и нож… в палатке… При этом, подхалимски поддакивая, снова защипало и засвербило под бинтами, хотя уж унялось, казалось.
Он гнал от себя навязчивое натуралистическое видение того, как там сейчас, после всего. Налетел бы ветер и сорвал с него повязки — что б увидел идущий навстречу крестьянин с дикой розой за ухом? (В Латгалии или в Семгалии попробуй вообрази себе крестьянина с розой за ухом! А здесь мужики ходят.) Что б он увидел? От груди, от сердца поднялось кверху… Муня испугался: можно ли теперь плакать, не сделается ли там от острых слез больно. Даже страх боли (как тень Мессии) — серьезный довод в пользу чего угодно.
По красной нитке, некогда связывавшей отчикнутый глаз с сердцем, ползет дрессированная отныне блоха. Она больше не скачет, теперь она медленно ползет — потому что дрессированная, потому что Муня стремится покончить с анархией мыслей. Нитка — провод, на конце провода повис молочно-белый шар, таких — три пары, заполненных электрическим светом, под кремовой лепниной потолка. В «Городском кафе» на Рамблас под одним из шаров, за соседним столиком, происходил такой диалог (Муня внимательно слушал немецкую речь, для него, в отличие от обоих споривших, фактически родную; впрочем, тот, что был в форме, говорил неплохо — с тем варварским произношением, которое выдает жителя бывших австрийских колоний, составляющих нынче весь этот автократический гадюшник на юге Европы; второй был праздный нордический турист, как показалось Муне, капитулянт и, судя по некоторой шепелявости, датчанин):
ВТОРОЙ. Надо только представить себе со всеми натуралистическими подробностями, как тобою — подчеркиваю, тобою посланный металл вторгается в плоть, дробит кость. (Он продекламировал.) «Еще немного, и — вдали отсюда зарыдают». Ты это должен постоянно видеть перед собой — за сценой все происходит только у Еврипида. Вот, точно как эти плафоны, повисли на ниточках глазные яблоки. И это твоя лепта — если граната брошена удачно. Это следует осознавать по-дикарски конкретно…
ПЕРВЫЙ. Готтентот, исповедующий Нагорную проповедь, — фальшивый идеал. Настоящего готтентота Нагорной проповедью не проймешь. А вырядившийся дикарем выпускник Кембриджа напрасно полагает, что это лучший способ избавляться от пороков буржуазной цивилизации. Современный мир и без того полон лицемеров как никогда еще.