Очень много думаю о Времени и о печали, сколько в ней граней и нету ни дна, ни пределов. Среди плохих переводов Омара Хайяма есть одна строчка, самая удивительная в мировой поэзии: «Бог создал небо, голубую даль, / Но превзошел себя, создав печаль».
Живу я за плотным забором. Вижу, что Алексея мучило, терзало, оскорбляло. На всё то зло, что его губило и ускорило его смерть, наложен запрет. Ему больше не дозволено перелетать через ограду, отделяющую меня от мира. Пусть оно существует и продолжает жить в мире, но Алексея больше нет, и всему этому его не достать, и мук для него больше нет. А меня ничто, кроме смерти, ничто не может коснуться. Я неуязвима, потому что своей боли у меня не было за себя, была только за него. Я исключила их из своего существования и тем оберегла его память. Я обрела никогда не ведомую раньше свободу, мир раздвинулся и пришел ко мне во всей множественности сотворенного людьми словно бы для меня, и я живу с чистыми и неомраченными горизонтами. И хотя сердце полно печали, оно не истерзано больше яростью, и гневом, и горьким ропотом на несправедливость судьбы и мерзостность людей.
Как говорится в великой книге: «Есть время обнимать и время размыкать объятья»[285], – так приходит и время стать над злым роком и гнев сменить на презрение, чтоб изгнать этим бичом всё, терзавшее тебя. А любви к людям стало больше, больше стала жалость и безмерность жизни – ясней.
Но об этом поговорим подробней, когда встретимся. Если вы всё еще согласны приютить меня летом в Переделкине, то я хочу воспользоваться вашей милотой и добротой и приехать на июль и часть августа[286]. Чувствую, что не вынесу больше здешней жары. Зачем пребывать в преисподней раньше срока? Мой Боря – помните, наш приемный сын – привезет меня в Москву, затем с рюкзаком отправится странствовать по лесным дебрям России и числа двадцатого августа повезет меня домой. Обещаю не быть вам в тягость. Мне говорили, что можно договориться с писательским Домом творчества о доставке питания на дом. (Я, Женичка, ужасно дурно стала ходить. Не удивляйтесь, когда меня увидите.) Напишите мне, пожалуйста, что и как это делается.
Самое забавное, что Боря (я уверена, что вы его полюбите, когда лучше узнаете) самозабвенно вдруг размечтался. Сам он длинноногий бродяжка, и в странствиях ему всё нипочем, и вот внезапно стал увлекать меня планами на дивное путешествие: «До Москвы мы с Вами поедем в Сибирь – сначала сядем в поезд, потом пересядем на пароход, потом на паром, затем пятьсот километров на автобусе и таким образом приедем прямо на… пристань. Вы только подумайте – Байкал у наших ног!» Пристань – конечно, очень надежное, удобное и комфортабельное место для дамы моих лет и телосложения. Там мне, конечно, только останется, что рассыпаться и лечь рядом с самоцветными камушками, приумножив тем самым бесценные россыпи любимой родины. Отсюда уже Боре будет проще путешествовать дальше, теперь уж налегке.
Самое смешное, что это он всерьез. Поэтому хоть «пристань» – и свояченица «пристанища», я всё же хочу избежать этого фантастического вояжа, делающего честь легкокрылости Бориного воображения и его вере в мои непочатые силы молодости и выносливости, и с Божьей помощью приземлиться у вашего милого порога. Напишите мне, что мне надо привезти, чтобы как можно меньше вас чем-либо затруднять.
Недавно прочитала «Избранное» вышедшего у нас Пильняка. Странный писатель! Он, пожалуй, единственный из этого поколения, которого неудобно как-то читать. Очень старается быть таким, как надо, и всё так грубо, так примитивно, что даже стыдно. Есть и талант бесспорный, но так рабски подражать Белому, а уж с Замятина прямо сдирать шкуру – можно только диву даваться.
Очерковость броская, но поверхностная, а уж малокультурен до изумления. Я его знала в Лондоне, он был в меня влюблен и всё время хотел трогать меня руками. А они у него были покрыты рыжими волосами, и сам он был рыжий, и губастый, и противный. Как в те дни он писал, что «английский парламент заседает в Вестминстерском аббатстве», так и теперь, в изданном сорок лет спустя романе «O’Кей», он продолжает заседать всё там же.