— Почему вы так добры ко мне?
— Потому что вы кажетесь больным, измученным и несчастным, и мне больно это видеть. Вы тоже были добры ко мне. Помните, как вы все хорошо устроили и сколько вы хлопотали обо мне, когда меня бросил Амедей? Не знаю, что бы я делала без вас. И потом ваша матушка… Я знаю, знаю — продолжала она, понижая голос, — я так плакала, когда она умерла, мне было так жалко вас. Я видела ее перед смертью, и она говорила со мной о вас. Она сказала: «Ивонна, если вы когда-нибудь встретите Стефана, будьте добры к нему ради меня. Ведь все будут против него». И я обещала: но, если б даже и не обещала, я сделала бы то же самое. Тут и доброты никакой нет.
Он молча пожал ей руку. В ее глазах стояли слезы, но его глаза были сухи. Порой, когда он думал о своей разбитой жизни, о тех опустошениях, последствиях его поступка, он готов был упасть на колени, спрятать куда-нибудь лицо и рыдать, рыдать без конца. Может быть, тогда стало бы легче сердцу. Но оно уже, казалось, умерло для подобной вспышки страсти. И, однако, давно уже он не был так близок к волнению, как в эту минуту.
Они поговорили еще немного, перебирая старые воспоминания, мучительно сладкие для Стефана, — о его матери, о доме, о теперешнем его положении, которое Ивонна отказывалась признать безнадежным. Она надеялась примирить Стефана с его семьей. Родственников его матери, живших в Голланд-Парке, она не знала; но его двоюродного брата, Эверарда Чайзли, занимавшего место каноника в Уинчестере, она надеялась привести к более христианским чувствам. В первый же раз, когда она встретит каноника, она поговорит с ним о Стефене.
Джойс покачал головой. Нет, не надо этого. Он отверженец. Эверард поступил великодушно; он дал слово и должен сдержать его. У них дороги разные. Современные христиане не знают всепрощения, да и кто простит позор, навлеченный на всю семью? При этом Эверард человек упрямый: как он сказал, так и сделает. Он, как Пилат: еже писах — писах, — и делу конец.
— А вы откуда же знаете Эверарда? — спросил Джойс, чтобы переменить разговор.
— Я встречала его у вашей матери. Он был очень добр к ней. Он услыхал мое пение — и как-то вышло так, что мы ужасно подружились. Он бывает у меня, и я пою ему. Дина Вайкери говорит, что он нарочно для этого приезжает в город. Слыхали вы что-нибудь подобное? Но для меня это ужасно лестно — вы понимаете? — ведь он настоящий, живой каноник. Один раз он пришел, когда у меня были Эльзи Кариеджи и Ванделер — они разучивали тогда новую песенку и танец и пришли ко мне показать. Посмотрели бы вы на их лица, когда вошел каноник. Ван, — он ведь поет в хоре в одной церкви в Вест-Энде, — все время говорил о церковной службе, а Эльзи поспешила сунуть свою папироску в горшок с цветами. Это было ужасно смешно.
Ивонна рассмеялась заразительно звонким смехом. Потом взглянула на часы и торопливо поднялась.
— Я и не знала, что так поздно. Я сегодня завтракаю в гостях. Так вы придете ко мне — да, наверное? Приходите завтра вечером. Я живу… она дала ему карточку с адресом. — Кстати, вы ведь поете еще?
— Я и забыл, что на свете есть пение, — был грустный ответ.
— Ну, ничего, завтра вечером вспомните. Мне пришла одна мысль. Итак, au revoir[2]!
— Благослови вас Боже, — сказал Джойс, пожимая ей руку.
Она весело кивнула головкой и мелкими шажками быстро пошла по аллее. Джойс смотрел вслед хорошенькой миниатюрной фигурке до тех пор, пока она не скрылась из виду, и потом еще долго бесцельно бродил по парку, думая о неожиданной встрече, которая как будто стерла отчасти клеймо позора, наложенное тюрьмой.
Ивонна выходила из концертной залы. Ее друг и товарищ по сцене Ванделер, накинул ей на плечи красный sortie-de-bal и закутывал ее дольше, чем это было необходимо. Ванделер был рослый ирландец, с серым, словно неумытым лицом, но весело поблескивающими темно-голубыми глазами и вкрадчивым голосом.
— До свиданья, — сказала Ивонна, — и благодарю вас.
Она была немного взволнована. Сегодня Ванделер, любимец публики, пел раньше ее и вызвал бурю аплодисментов.
— Ну, и подвели же вы меня, милый друг! — сказала она ему, шутя.