Рамон взглядом оценил переломанную мебель, лужи спиртного, груды битого стекла и тела поверженных, стонавших сквозь расквашенные рты, и отметил, что Дионисио – единственный, не считая мадам Розы, кто остался на ногах. Рамон по обыкновению поднял бровь и окликнул приятеля:
– Эй, Парменид,[40] выйдем-ка на пару слов!
Дионисио крутанулся, собираясь атаковать, но увидел друга, и вся драчливость и злость исчезли; он бросился обнимать Рамона и разрыдался у него на груди. Тот похлопал приятеля по спине и обратился к мадам Розе, словно объясняя:
– Последнее время с ним такое частенько.
Отправив Агустина в участок, Рамон вывел Дионисио из борделя. В фургоне он предался воспоминаниям:
– А помнишь, однажды Херес вызвал нас, потому что у тебя в комнате кричали и вопили, он подумал, тебя убивают, а когда мы приехали, оказалось, вы с Аникой дрались подушками?
Дионисио почувствовал, как резко кольнуло в груди, там, где прежде царила Аника, застонал и скорчился. Рамон испуганно взглянул на плачущего друга, сообразил, что сказал не то, и решил попробовать иначе:
– Знаешь, у нас служил полицейский, который едва грамоту разбирал. Мы никак понять не могли, почему все его задержания случаются на улице Марса. А потом выяснилось, что он всех задержанных отводит на улицу Марса и там арестовывает, потому что это единственная улица в городе, название которой он мог написать в протоколе. А мы уж было сочли, что улица Марса – рассадник преступности или вроде того. А тебе известно, что Заправила почти не умеет читать и только прикидывается грамотным? Хочет, чтобы сходки выглядели, как деловые совещания, эдакие собрания членов правления, с протоколом заседания, представляешь? Ну вот, как-то раз он толкает речь, и тут ему передают записку: «У вас ширинка расстегнута». Заправила, значит, смотрит в нее и говорит: «Поступила очень серьезная записка, но из-за нехватки времени мы перенесем ее обсуждение на следующее заседание, – передает ее секретарю со словами: – Подготовьте к обсуждению на следующей неделе», – и давай дальше выступать. Тут все догадались, что он читать не умеет, теперь ему шлют писульки: «Твоя мать потаскуха, сестра – кобел, сынки без яиц, а сам ты – жирный тупой говнюк», – и он делает вид, что прочитывает и всегда отвечает: «Поступила очень важная записка, но сейчас нет времени ее обсуждать», – передает секретарю, и тот заносит ее в протокол.
Дионисио хохотал, но перед домом, куда его Рамон буквально приволок, обнял друга и отчаянно проговорил:
– Знаешь, я схожу с ума, мне долго не продержаться. Рамон вздохнул:
– Писать ей пробовал?
– Потому и понял, что тронулся.
Письма Дионисио менялись, они теперь были полны упреков и злобы, он вываливал на Анику горы обвинений, укорял в предательстве, умолял передумать. Каждое новое письмо противоречило предыдущему или его опровергало. В одном Дионисио истерически изливал горечь разбитого сердца, во втором – неистовый поток клеветы, в третьем – трактат, полный благоразумия, смирения и нежности. Первое время она отвечала, но боль от собственной лжи была нестерпимой, и Аника перестала писать. Ее молчание убедило Дионисио, что ей все безразлично, и письма его стали еще яростнее. Аника прочитывала их и убирала в чемодан, перевязав ленточками, зеленой и сиреневой.
В этих письмах она почти сразу разглядела, что Дионисио уже соскальзывает в безумие. Он и сам это понимал; некая часть его будто стояла в стороне и наблюдала. Словно подглядывала из-за кулис, насмешничала и язвила, дотошно фиксировала симптомы нравственного и интеллектуального распада, куда он погружался, точно божья десница все сильнее давила на голову, толкая в пучину.
То было его самое ужасное испытание в жизни, и в корне терзаний жила уверенность: Аника отвергла его, потому что он ее не достоин. Дионисио исписывал листы бумаги, строя путаные и бессвязные гипотезы, что же ее оттолкнуло, посылал ей, она не отвечала. Ее молчание доводило его до исступления. Закрыв лицо руками, он в отчаянии метался по дому в адовых муках, пока в изнеможении не бросался на кровать; кошки робко забирались к нему, вылизывали, успокаивали, согревая, и он забывался сном, полным кошмаров и паники, где избивал Анику, превращая ее лицо в кровавое месиво. Дионисио просыпался, колотил себя по голове и грыз костяшки пальцев, надеясь, что боль вернет рассудок и что-то объяснится.