Пробираешься натоптанной копытами тропой через остатки дворов, заборов, мимо устало скособоченных столбов электропередачи, тонешь в бесконечных, подтопленных апрелем, лугах и болотах, врастаешь в природу, как привитый отросток к дереву, и некого бояться, кроме человека. Вдыхаешь лесную сырость, ветер широких полей, и так хочется брести и брести по зарослям, скрываясь в траве, шумно, зверем засопеть, одичало улавливать тонкие запахи, прислушиваться к неслышному шороху мыши, чесаться о молодые дубы густой к холодам шерстью. Изредка поднимешь мохнатую голову на медленный гул, посмотришь медовым глазом, как чертит белую полосу в синеве неживая птица. И скроешься, рыская, в кущах…
Когда он вернулся, Варежка, в расстегнутой от припека курточке, кричала во все горло, вытянув вверх озябшие кулачки:
– Папа, папа! У меня зуб вырвался!
Он торопливо скинул сапоги, куртку, убрал в машину ружье. Вытащил Сашку из-за руля, где тот жужжал вместо двигателя на весь двор. Катя махала из палисадника, где дымил на костре обед. Она была хороша в этом синем свитере с высоким горлом.
– Мы уже и в доме убрались, и все приготовили, – она поцеловала его и посмотрела с любовной претензией. – Чтобы ты без нас делал?!
Попробовал из котелка, смачно, чтобы Катя видела, с удовольствием причмокнул. Оглядел двор, убедился, что все в порядке. Взял на руки Варежку, которая тут же принялась наводить порядок в его темно-русой густой шевелюре. Сел с ней на лавку, откуда открывался вид на речку. Варежка стала считать пальцы и кричать что-то бабушке, которая вышла из дома. Катя рассказывала маме, что на работе все в порядке, хотя времени совсем нет, что скоро выборы, и лицами заклеен весь город, что пробки жуткие, по два часа коптишься на жаре или дрыгнешь на холоде, что продукты и услуги дорожают, а зарплата так хитро растет, что не увеличивается.
Он посмотрел на них, потом дальше, где изгородью шелестел на ветру седой сухостой, шумел талыми водами ручей и во весь горизонт темнел лес за полем. От ручья донесся одинокий зов ястреба.
Он высоко над головой поднял Варежку, потеребил игриво.
– Ничего, ничего бы я без вас не делал! Не делал бы совсем ничего!
Чмокнул Варежку в пухлую щечку и потащил к столу, где мама раздавала приборы и Катя, усадив ерзающего на месте Сашку, разливала по тарелкам горячий, пахучий обед…
Если мне скажут, что завтра – конец света,
я еще сегодня посажу дерево…
Мартин Лютер Кинг
Спичка вспыхнула и заразила огнем узкую ленту бересты. Лепесток пламени разгорался, окрашивая стенки печной топки в розовый. Затемненный угол кухни стал чуть светлее. Минуты через две огонь перекинулся на тонкие сухие поленья, и Олег улыбнулся, довольно потирая руки. Большая печь приятно зашумела.
На улице смеркалось. Он удивился, как с середины августа стало быстро темнеть: ночь еще не скоро, а далекие березки на краю леса уже плохо различимы.
– Я так думаю, что все удачно, – подошел к нему Гена.
– Да, здорово!
От отца у них остался брошенный дом на краю умершей лет десять назад деревни, в хозяйстве которого они теперь пытались навести хоть какой-то порядок.
Олег вернулся на кухню. Дрова в топке лихо потрескивали, из щелей дверцы на доски пола падали мигающие оранжево-красные отсветы огня. Он сел у самой печи на старый тесаный табурет и увидел, как в длинной трещине, которая резала лицевую стенку от края топки к верху, играет пламя. От печи исходило тепло, и не хотелось уходить.
Тогда он попробовал вспомнить похороны отца. За прошедшие недели тот день удивительно смешался, и то немногое, что Олег теперь легко и точно мог вспомнить, был толстый слой черной, как смола, чавкающей кладбищенской грязи после грозного ливня. И еще – затаенное перешептывание где-то за спиной и бесконечный ряд крестов и могильных плит с черными пятнами воронья на них.
Олег открыл дверцу печи и поворошил поленья; пламя веселее заплясало бликами на его лице. Вошел Гена, достал из сумки пачку макарон, половину высыпал в котелок с водой и посолил. Олег выложил тушенку, большой нож и с усилием начал резать податливую жесть банки.