Сашка закурил вонючую беломорину и сел на пол, прислонившись широченной спиной к стене. Мне оставалось последовать его примеру.
Разломанная готика странного, страшного, неземного голоса ударила внезапно, откуда-то слева, из-под потолка. Спустя мгновение она сменилась серебристой дождевой капелью, проникающей, как стальное лезвие, глубоко за трепещущую диафрагму. Капель мешалась с готикой, готика с капелью. Пульсирующим потоком, рука об руку, они превращались в реку, протекающую сквозь меня.
Внезапно по воде пошла рябь. Это вступила виолончель, подогреваемая в своем безостановочном неправильном вращении бухающим туземным там-тамом. Словно сполохи далекой зарницы, рваные струнные звуки пытались задержаться в сознании; накатывали, словно волны неведомого прибоя, но вновь и вновь были сметены становившейся физически нестерпимой повторяющейся ритмически правильной капелью.
Всё это напоминало шаманский танец. Не ищи смысла, — твердил я себе, — он сам найдет тебя. На втором плане сложной звуковой картины появились словно плавающие, все в острых, рвущих кожу пиках, акценты электронного далекого цунами. Как воздух перед грозой. Как «ключ на старт!» — и вот оно, долгожданное, воспламенение топлива первой ступени.
Эхо далекого сожаления родилось справа и стало плавно перетекать в левый монитор. Ритм — да, тот самый, что появился при рождении чуда, — этот ритм овладел готическими голосами; модулировал их, когда усиливая, а когда гася. Ритмическая секция выплыла и материализовалась в самом центре насыщенного упругого звукового пространства.
Ритм ломался, играя и заигрывая сам с собой. Его колебания напоминали плавные и одновременно резкие покачивания бедер желанной женщины, на которую устремлены раздевающие бесстыжие прожектора. Покачивания — за миг, за долю мгновения до того, когда всё будет кончено; когда не нужно более света и звука, когда волна поднимающегося чувства сметает всё на своем безрассудном и справедливом пути.
Готика... Высокие окна; мелькающие витражи, строгие очертания скрупулезно начертанного острого шрифта. Икар, оплавляющий крылья...
Я оказался на хрустальном летательном аппарате неверной, невероятной, пульсирующей конструкции. Помню лишь — чудо! Я сидел на крыле и плыл в безмолвии, созданном звуковыми волнами; плыл над громадами облаков, в фиолетовом упругом воздухе, все выше и выше; плыл медленно, со скоростью догонявшего меня звука. Я подставлял лицо потоку, а поток проходил сквозь мою душу, рождая в ней лишь колебания блаженства и совсем не рождая сопротивления.
Капель, казавшаяся вначале враждебной, холодила и успокаивала; казалось, только она теперь давала мне возможность дышать. Ритм, непрекращающееся течение жизни; вдох — выдох, систола — диастола.
Всё. Последний готический всплеск. Капель. Прощание. Финал. Финиш.
Тонарм оторвался от зеркала пластинки и с чуть слышным жужжанием сервомотора ушел на место. Сашка крякнул, поднялся с пола, засунул пластинку в конверт, молча пожал руку. Хлопнула входная дверь, так больно и резко в обвалившейся на меня внезапной тишине.
На нетвердых, ватных ногах я доковылял до кухни, вытащил из холодильника початую бутылку «Московской» и направил ледяную обжигающую струю в пересохшее горло. Я стоял и судорожно глотал — до последней капли.
Мне было страшно. Мне хотелось забыть, вычеркнуть эту музыку из своей доселе пустой жизни. Развернуть время. Вернуть Сашку. Вернуть свой «Чингиз Хан» в верхнем кассетном кармане. Вернуть мелодику. Вернуть порядок в понимание естества.
Тогда — не удалось. Теперь — не жалею.
ПУТЕШЕСТВИЕ ИЗ САН-ДИЕГО В ДИСНЕЙЛЕНД, ИЛИ ДЕНЬ БЛАГОДАРЕНИЯ
Ранним солнечным ноябрьским утром, где-то около семи, я вышел, щурясь, на парковочную площадку перед маленьким отелем «семейного типа» в Ла-Хойе, фешенебельном пригороде Сан-Диего. День обещал быть долгим и приятным. Да и каким иначе мог быть он, День Благодарения. Глубокой осенью, каждый год, в последний четверг ноября, американцы вспоминают первых поселенцев и благодарят Всевышнего за то, что он сделал для всех них — за голубое небо над головой, за мир и любовь в домах, за обильный урожай и новое, наступающее, неизвестное и потому волнующее, будущее. На капот и лобовое стекло моего белого «Ниссана-Максима», взятого неделю назад напрокат в аэропорту Лос-Анжелеса, осел предрассветный туман, от которого теперь в воздухе не осталось и следа.