Куда бы она ни шла в своем городишке, повсюду ей улыбалось собственное изображение, как если бы на всех площадях и улицах были развешаны приветливые зеркала. Эта сцена поразила Павла и продолжала волновать его раз от раза все сильней. Он не хлопал в ладоши, не кричал “браво”, но смотрел вперед таким завороженным взглядом, который, наверное, оставлял инверсионный след, хотя я лично его не видел.
“Мы пойдем другим путем”, — такая фраза была вполне в его духе, как в духе Гэтсби было поймать время, сидевшее в кустах. Теперь я почти уверился, что мне не миновать стать свидетелем, как Павел, утроив оборот своей торговли, возьмет да и воплотит мечту какого — нибудь литературного чудака. Поговорку об условности искусства я пока отложил, но, сам еще понимавший жизнь как одно сплошное приключение, сделался осторожнее и следил отныне за своими речами.
Наконец стала ощутима хватка зимы, но снег запаздывал. Глина, вспоротая на газонах колесами машин, порванная ногами неосторожных пешеходов, стала, обожженная морозом. Дни сузились и вдвигались в мутный сумрак легко и до конца, как ящики офисного стола, ночи входили в город как неприятель. Обнаженный и простуженный, он ждал снега точно небесной манны.
Бывало, по нескольку раз в сутки мы пересекали Каменный мост. С одной стороны над коричневой рекой мрачно высилась серая громада знаменитого дома, овеянного трагедией. Он раздвигал облака темной грудой, как разоренный замок тамплиеров, а по вечерам с высот пробивались сквозь тучи шафранные цвета заката и приставали пятнами на плоскость бледных камней. Облака вытянутыми желтыми клубами собирались над далекими окраинами, чтобы утром растянуться над домами мутной непроницаемой марлей. Стиснутая река плескала упругой волной на гранитные ступени набережной, оставляя там следы, черные, блестящие, подвижные.
— …шум леса и рокот волн — все сливается в единый ликующий и торжественный гул творения. Но как человеку, бедной твари, исполниться этими звуками, внимать им с достоинством?.. Как тяжело быть человеком. Не многим это удается, — говорил то ли кюре дремлющему офицеру, то ли Ален сам себе в пьяном раздумье.
По другую сторону моста в подсветке прожекторов листовым золотом сияли купола соборов; над башнями, повиснув на тонких шпилях, полоскались на беспокойном ветре пестрые флаги. Зубцы картонных стен, раздвоенные на концах, как секущиеся волосы, расходились между башней строгими шеренгами. Эта лубочная картинка и была той последней пядью, которую мы отдадим, как другие отдали Константинополь, когда настанет черед исчезнуть со светлого лица земли. Последние защитники, как водится, набьются в собор и возопят, воззовут к своему божеству, а он отреставрированной фреской будет без участия созерцать резню, как жестокие игры неразумных, ничему не научившихся детей.
Впрочем, такие свирепые пророчества приходили не каждый день. Красота и радость юности, еще не растраченные до конца, развлекали тяжелые мысли, которые возбуждали газеты и сводки новостей. Когда все это еще будет! Мы уже будем мертвы, а мертвые, как известно, не имут ни срама, ни отчаяния, ни тяжелых мыслей, и пророчества обязать их уже ни к чему не могут.
Завещание вскрыли — дедушка все оставил Алекс. Это, конечно же, оказалось настоящей катастрофой для всех тех, кто обижал малышку и ею беззастенчиво помыкал, потакая низости своего естества. Открылось к ужасу большинства, что эта девчушка имела на наследство кровные права — она оказалась незаконнорожденной дочкой старого моряка. Условие было одно: содержать все беспутное семейство.
Софи слегла, офицер что — то заскучал, и шпоры его уже не звучали так вызывающе звонко. Алену, за которого Алекс исправно платила долги, она простила и многое другое. Он один относился к ней с некой затаенной нежностью, как к дочери, и не давал воли рукам.
— Нам звезды не светят, — изрекал Ален, глядя в никуда, и благоговейно подносил к губам рюмку зеленого стекла из театрального реквизита.
Наследство почти не сказалось на ее привычках. Она по — прежнему прибирала весь обширный дом. Конюх присмирел и в конце концов взял расчет. Мысль о том, что его рука тискала грудь помещицы, его изглодала. Он устремлял глаза в свою раскрытую ладонь, похожую на саперную лопатку, и подолгу ее рассматривал, поворачивая кисть так и сяк, потом раскрывал вторую и недоуменно переводил взгляд, видимо, не будучи уверен, какая именно вкусила больше счастья. Художник приходил теперь открыто и, сложив на груди руки, как Пукирев на своем известном полотне, терпеливо ждал, когда Алекс домоет пол, или, прислонясь к лестничным перилам, наблюдал суету приживалок, в которых обдуманной прихотью колониального авантюриста обратились все герои этой негероической истории. Он ни во что не вмешивался и был счастлив.