И он налил из баклажки живительной влаги.
— Сторонись, козацкая душа, оболью! — сказал он, крестясь, и опрокинул корячок под богатырские усы, даже не крякнув.
Он налил снова и подал Грицку.
— Ану, хлопче, вонзи в душу сие копие.
Грицко перекрестился, выпил и крякнул.
— О, чтоб ее! Точно кота в горло посадил, — замотал головою Грицко.
— Ничего, хлопче, твоя душа не мышь, кот не задавит, — утешал его запорожец.
Выпили и остальные молодцы, и у всех на душе как будто стало легче. Принялись за огурцы, за тарань. Здесь, у воды, степь не была такою мертвою и молчаливою, какою она была за несколько часов до этого. Коростели задорно трещали в траве; то там, то здесь «хававкали» и «пiдпадьомкали» перепела, чайки перекликались за речкою, а в камышах где-то гудела глухо выпь — бугай-птица. Распевала в тернах и по лозам мелкая пташка, жужжала и трескотела всякая мелкая живая тварь — всевозможная «комашня».
— А далеко еще, дядьку, до Сечи? — спросил черномазый Юхим, высасывая голову тарани.
Запорожец глянул на него лукавыми глазами и насмешливо моргнул усом.
— Нет, уже близко, — проронил он лениво, — рукой подать.
— А как таки будет?
— Да недели две ходу будет.
Остальные товарищи рассмеялись. Юхим догадался, что это над ним, и сам захохотал.
— Вот поймал облизня, дурный! — похвалил он сам себя.
Лошади забрались в воду и, утолив жажду, фыркали, видимо, довольные своей судьбою. Грицко, кончив трапезу и помолившись на восток, тоже подошел к воде, прилег на берег грудью, припал ртом к реке и стал пить лежа.
— Не пей так, хлопче, татары поймают, — остановил его запорожец.
— А как же, дядьку? — спросил Грицко, поворачивая голову.
— Пей горстью, по-козацки.
Скоро все кончили трапезу, помолились, напились воды из речки, убрали припасы, связали лошадей поводами друг с дружкой и пустили на одном аркане.
— Теперь отпочинем, — скомандовал запорожец.
Молодежь, повалившись на животы и уткнув носы в шапки, тотчас же захрапела: бессонно проведенная ночь дала себя знать. Не спал один запорожец. Растянувшись носом к небу, он, глядя в бесконечную синеву, посасывал свою трубочку и думал, о чем только может думать запорожец... Далекая беленькая хатка за Сулою вся в зелени... Зеленые вербы у ставка... Под вербами сидит девушка, глубоко наклонив голову и тихо напевая, она что-то шьет... На том боку, за Сулою, у опушки темного леса казак траву косит и часто поглядывает туда, где шумят вербы над черною, низко склоненною головою с васильками в волосах... Потом на этой черной головке, над бледным, как стена, лицом, золотой венец, поют «Исайя ликуй»... А молодой казак, что косил траву за Сулою, смотрит издали, из толпы, на это бледное под венцом лицо, и кажется ему, что у него сердце вырезывают — вырезывают и поют «Исайя ликуй»... А там Запорожье — не слыхать ни женского голоса, ни «Исайя», не видать милого, бледного лица — одни хмурые, усатые лица товариства... Днепр голубой, еще более голубое море, и голубое и бесконечное небо... Козлов-город >[Козлов — теперь — Евпатория], Кафа, Синоп, Трапезонт >[Трапезонт — Трапезунт (теперь — Тробзон) — город и порт на черноморском побережье Турции] — галеры, невольники...
Все это в полусонной дреме грезится запорожцу. А трубочка посипывает, потухла, — глаза сон смежает...
Вдруг где-то отдался как бы далекий собачий лай...
Запорожец открыл глаза; лай повторился, сначала как бы с одной стороны, потом с другой... Запорожец приподнялся на локте, вслушивается, — ничего не слыхать... Он тихо приподнялся сначала на колени, осмотрелся кругом, — ничего не видать... Опять ветром донесло откуда-то собачий лай... Запорожец встал на ноги — голая бесконечная степь да кое-где курганы... Через один из курганов пронеслись темные точки — это сайгаки... Это недаром — они вспугнуты кем-то...
На берегу, где отдыхали беглецы, росла старая ива. Запорожец, цепляясь за ветви, взобрался на самую вершину дерева и окинул глазами степь. То, что он увидел, заставило расшириться его маленькие зрачки...
Он быстро слез с дерева и стал расталкивать заспавшихся товарищей.