— Папа и мама, особенно мама, не хотели. Мама всегда была одержима мыслью об инфекции. Она говорила, что школы построили специально для того, чтобы распространять самые ужасные болезни. И сколько бы дядя Джулио каждый раз, когда приезжал сюда, не пытался убедить ее в обратном, ему никогда не удавалось. Дядя Джулио посмеивался над ней, но он, хоть и врач, верит больше не в силы медицины, а в то, что болезни неизбежны и полезны. Подумай сам, мог ли он убедить маму, которая после несчастья с Гвидо, нашим старшим братом, умершим еще до нашего с Альберто рождения, в девятьсот четырнадцатом году, практически не выходила из дома. Потом мы, конечно, восстали. Нам удалось поступить в университет и даже съездить в Австрию, покататься на лыжах зимой, я тебе, кажется, уже рассказывала. Но что мы могли поделать в детстве? Я очень часто убегала (Альберто, тот — нет, он всегда был гораздо спокойнее, чем я, гораздо послушнее). С другой стороны, однажды, когда меня не было слишком долго — я отправилась прокатиться вдоль стен на раме велосипеда с ребятами, — я вернулась домой и увидела, что они в отчаянии, мама и папа, и тогда решила, что все, хватит, что с этого дня (потому что, видишь ли, Миколь сделана из доброго теста, настоящее золотое сердце!) я буду хорошей, и больше никогда не убегала. Единственный раз я нарушила свое слово тогда, в двадцать девятом, по вашей вине, уважаемый господин!
— А я-то думал, что тот раз был единственным!
— Ну если не единственным, то последним, наверняка. И, кроме того, я никогда никого не приглашала зайти в парк!
— Это правда?
— Чистейшая! Я всегда на тебя смотрела в синагоге. Когда ты поворачивался, чтобы поговорить с папой и с Альберто, у тебя были такие голубые глаза! Я тебе даже придумала тайное прозвище.
— Прозвище? Какое?
— Челестино[6].
— Который из низких побуждений отказался…
— Вот именно! — воскликнула она, смеясь. — В любом случае в определенное время я питала к тебе слабость!
— А потом?
— А потом жизнь разлучила нас.
— И что это была за мысль: открыть собственный храм? Почему? Все из той же боязни инфекции?
— Ну… почти… — неопределенно протянула она.
— Как почти?
Но я не смог заставить ее сказать правду. Я прекрасно знал, почему профессор Эрманно в тридцать третьем году попросил разрешения возобновить для своей семьи службы в испанской синагоге. Это был год «выпечки десятилетия», позорной и гротескной, — вот что заставило его принять такое решение. Миколь же утверждала, что так захотела ее мать. Герреры в Венеции ходили в испанскую синагогу. Мама, бабушка Регина, дяди Джулио и Федерико всегда очень большое значение придавали семейным традициям. И тогда папа, чтобы доставить маме удовольствие…
— Но сейчас, извини, почему вы вернулись в итальянскую синагогу? — возразил я. — Я не был в храме вечером на Рош а-Шана, я вообще не был в храме уже года три. Но мой отец был, и он мне все в подробностях рассказал.
— О, не беспокойтесь, ваше отсутствие не осталось незамеченным, господин вольнодумец, — ответила она. — И мною тоже. — А потом продолжила серьезно: — Что ты хочешь… Мы теперь все в одной лодке. Раз уж дошло до этого, то настаивать на наших различиях просто смешно, я тоже так думаю.
В другой раз, это был последний день, пошел дождь, и, пока все остальные прятались в хижине, играя в карты и в пинг-понг, мы вдвоем, не боясь промокнуть, бегом пересекли полпарка и спрятались в гараже. Гараж теперь только гараж, сказала Миколь. А когда-то половину его занимал спортивный зал с шестами, канатами, бревном, кольцами, шведской стенкой и всем прочим. Все это устроили только для того, чтобы они с Альберто были хорошо подготовлены к ежегодному экзамену по физкультуре. Уроки, которые им давал раз в неделю старый учитель Анаклето Дзаккарини, давно ушедший на пенсию, почти восьмидесятилетний (представь себе!), нельзя было назвать очень серьезными. Но веселыми они были — наверное, самыми веселыми из уроков. Она, Миколь, никогда не забывала принести в зал бутылочку вина «Боско». И старенький Дзаккарини выпивал его потихонечку до последней капли. Его щеки и нос, и так всегда красные, становились прямо багровыми. Иногда, зимой, он после урока, казалось, светился.