И никогда у нее и Фирюзы не будет общих внучат. И никогда у ее дочери Рухсары не будет такой — пусть короткой, но яркой, большой — любви!
Хотя кто смеет утверждать это точно, Нанагыз?.. Жизнь непостижима в безграничности и величии своего чуда!
Сразу же, услышав о смерти Хосрова, Нанагыз, вся в слезах, причитая как безумная, кинулась бежать по улицам города к дому Фирюзы. Горе ее было так же велико, как если бы ей сказали о кончине Рухсары. За эти несколько дней Хосров и Рухсара стали для нее как бы едины. И это понятно! Нанагыз верила: Рухсара и Хосров предназначены один для другого!.. Ведь их будущие дети — это ее внуки, которых она уже, можно сказать, видела, ласкала, баюкала в колыбели…
Она, задыхаясь, бежала к дому Фирюзы. Ей казалось, она может не успеть. Боялась, что Фирюза уже умерла от горя. Страх ее достиг наивысшего предела, когда она, подбежав к ставшему ей за последние дни таким родным дому, у крыльца которого собралась толпа народа, не услышала сквозь настежь распахнутую дверь ни плача, ни стонов.
Люди с печальными лицами расступились перед ней.
Нанагыз, сдерживая себя, перестав слезно голосить, поднялась на крыльцо, вошла в притихший дом и только тут услышала какой-то голос. Но это был не плач, не причитание — именно голос. Негромкий. Какой-то странный, монотонный. Это был голос Фирюзы — она узнала его.
Миновав коридорчик, служивший прихожей, Нанагыз переступила порог комнаты и замерла…
Фирюза сидела на стуле у окна, в цветной шали, в легком демисезонном пальтишке, будто собралась в дорогу. Смотрела на улицу, где стояла притихшая толпа, и, протягивая к людям руку, держа ладонь лодочкой, негромко повторяла только одно слово: «Сынок… сынок… сынок…» Будто звала. На все лады, каждый раз с новой интонацией — то нежно, то жалобно, то настойчиво, то с болью, то с отчаянием, то с мольбой, то с укором… «Сын-о-о-ок!.. Сы-ы-ыно-о-ок…» И не было этому конца.
Ее, Нанагыз, Фирюза не узнала. Взглянула в ее сторону, протянула к ней руку, все с теми же словами: «Сынок… Сыно-о-ок!.. Сы-ыно-ок!»
И на другой день, с утра до вечера, не переставая, твердила Фирюза только одно это слово. «Сынок!.. Сы-ынок… Сыно-о-ок!..» С разной интонацией в голосе. И все так же держала ладонь — лодочкой, словно звала, обращалась к Хосрову, а он ее не слышал, не хотел подойти — успокоить мать.
Фирюза от горя тронулась умом.
Нанагыз вспоминает…
Спустя три дня горожане встречали отряд победителей. Это было ближе к вечеру. Тело Джафара Махмудова родственники сразу же увезли к себе в Карыкышлак, чтобы предать земле рядом с прахом предков, — таков обычай горцев.
А гроб с телом Хосрова, обитый красным и черным шелком, в этот же вечер установили в городском клубе. И люди шли прощаться с ним, шел весь город. У гроба, застыв, стояли в почетном карауле мужчины с винтовками.
На другой день под вечер город хоронил Хосрова. Кладбище превратилось в людское море. Были речи. Было много цветов. Было много слез. Под конец прогремели ружейные залпы.
После похорон она и Рухсара пошли к дому Фирюзы. Здесь уже многое изменилось. Приехали дед и бабка Хосрова — родители Фирюзы, многочисленные родственники, можно сказать — бесчисленные. У дома собралась вся деревня Ахмедли. Но Фирюза по-прежнему никого не узнавала, продолжала с неистощимым упорством звать сына, протягивая то к одному, то к другому ладонь, сложенную лодочкой: «Сынок… Сы-ыно-о-ок!.. Сыно-о-ок!..»
Нанагыз обратила внимание: здесь, в доме Фирюзы, Рухсара перестала плакать.
Может, на дочь подействовало безумие Фирюзы?.. Может, она поняла, что, как бы ни было велико ее собственное горе, оно несравнимо с горем женщины, давшей жизнь Хосрову, который и был по существу для нее этой самой жизнью?..
Как бы там ни было, а с того вечера она, Нанагыз, ни разу не видела слез на лице Рухсары. Они словно навсегда иссякли. В первые дни дочь была замкнута, подавлена. Потом постепенно начала оттаивать.
Нанагыз в который уже раз тяжко вздыхает, предаваясь этим своим мыслям, не сводя глаз с дочери, забыв про свое шитье.
— Доченька!.. — Нанагыз нарушила молчание. — Рухсара!..