К самому посту, то скрываясь за скалами или в глубокой расселине горного ущелья, то появляясь на маленьком хребтике или горном плато, приближались три всадника и за ними тяжело нагруженная двуколка, запряженная парой лошадей. Простым глазом было видно, что два всадника — казаки, а третий был одет в бледно-серый казакин или черкеску и серую папаху…
Иван Павлович приставил к глазам бинокль и чуть не уронил его от удивления и от… негодования, потому что к Кольджату, несомненно, подъезжала женщина, и притом женщина европейского происхождения.
А значит… Значит, на некоторое время, Бог даст, конечно, недолгое, ему придется возиться, угощать, устраивать, заботиться именно о том существе, которое он меньше всего хотел бы видеть у себя на одинокой квартире.
Он снова поднес бинокль к глазам. Да, это была женщина. Хотя какая-то странная женщина, похожая на мальчика, на юношу в своем длинном сером армячке, с винтовкой за плечами, патронташем на поясе, большим ножом и в высоких, желтой кожи, сапогах.
Он не тронулся с места, не кликнул Запевалова, чтобы приказать ему согреть воду для чая и приготовить ужин. Слишком велико было его негодование и огорчение, и он так и остался стоять на веранде, пока к ней не приблизились вплотную приезжие и молодая женщина легким движением не сошла с лошади.
— Вы Токарев, Иван Павлович, — сказала она, и ее мягкий голос прозвучал в редком горном воздухе, как музыка. Была она красива? Иван Павлович не думал об этом. Он ненавидел в эту минуту ее, врывавшуюся в его жизнь и нарушавшую размеренное течение дня холостяка, установившего свои привычки. И перед казаками появление молодой девушки на одиноком посту являлось неудобным и как будто стыдным.
Но, прямо и сурово глядя ей в глаза, Иван Павлович не мог не заметить, что у нее были большие и прекрасные, темной синевы глаза, под длинными черными ресницами смотревшие смело. Это были глаза мальчика, но не девушки. Изящный овал лица был покрыт загаром и нежным беловатым пухом, полные губы показывали характер и упрямство, а ноздри при разговоре раздувались и трепетали. Густые темно-каштановые волосы были убраны под отличного серого каракуля папаху, из-под которой по-мальчишески задорно вырывались красивыми завитками локоны, сверкавшие теперь при последних лучах заходящего солнца, как темная бронза. И вся она была отлично сложена, с тонкой девичьей талией, с длинными ногами с красивой формы подъемом, четко обрисованным изящным сапогом. Винтовка была тяжела для нее, но она, как мальчишка, кокетничала ею, патронташем темно-малиновой кожи и большим кривым ножом. Ей, видимо, нравилось, что на ней все настоящее, мужское: и ружье, и нож, толстые ремни, и кафтан серого тонкого сукна, и синие шаровары, чуть видные из-под него, и мужская баранья шапка. Видно было, что она больше всего боялась, чтобы ее не приняли за обыкновенную барышню-наездницу, переодетую в кавказский костюм, которых так много на кавказских и крымских курортах… И Иван Павлович это заметил.
— Да, я Токарев, Иван Павлович, — сухо сказал он, не сходя с места и не двигаясь ей навстречу. — Подъесаул Сибирского казачьего полка и начальник Кольджатского поста. Что вам угодно?
Она рассмеялась веселым смехом, показав при этом два ряда прекрасных белых зубов.
— Я так и знала, — воскликнула она, — что вы меня так примете.
— Простите, но я не имею чести вас знать.
— Вернее, вы должны были бы сказать: «Я не узнаю вас, я не могу вас припомнить».
Нахальство этой женщины взорвало Токарева, и он настойчиво сказал:
— Нет, я не знаю вас.
— А между тем, — с какой-то грустью в голосе проговорила приезжая, — я вам довожусь даже родственницей. Помните Феодосию Николаевну Полякову, сумасшедшую Фанни, с которой вы играли мальчиком на зимовнике ее отца и вашего троюродного брата в Задонской степи? Я, значит, вам племянницей довожусь.
Лицо Ивана Павловича от этого открытия еще больше омрачилось.
«Родственница, племянница, да еще с целой двуколкой домашнего скарба; да что же она думает здесь делать», — с раздражением подумал он и протянул ей руку. Она пожала ее сильным мужским пожатием.