И все же он попробовал схитрить: вильнул и стал наезжать лежащему на ноги…
Нет, он не зажмуривался тогда! Он наезжал и видел в блеклом свете фар распростертое, распластанное тело и запрокинутое, белое, как мел, лицо Грача и разинутый в крике, перекошенный его рот.
А затем машину тряхнуло, и он ощутил, услышал хруст — мокрый, медленный хруст ломающихся костей.
Ну а «зажмурился» он уже после… Дрогнули не руки его, а душа. Чтобы как-то жить дальше, нужно было забыть увиденное.
И Алексей забыл, отгородился от действительности.
В общем-то, он жидкий был парень, с гнильцой. Но все же заниматься им стоило.
В жизни нашей существует два уровня. Уровень света и уровнь сумерек. Граница меж ними зыбка, неотчетлива и переступить ее не так-то уж трудно. Но все же надо решиться на это, надо суметь сделать первый шаг! Алексей не сумел… И сломался. Сломался как раз на самой черте. Но как бы то ни было, остался по эту сторону.
Теперь мне все было, в принципе, ясно. За исключением одной только детали.
Откуда, недоумевал я, откуда же взялись его ночные страхи? Весьма предметные страхи — постоянное ожидание мести, боязнь преследования… О какой мести может сейчас идти речь? Ведь он же выполнил все, что требовалось. И, таким образом, как бы оправдался в глазах ребят.
Вопрос этот заинтересовал меня чрезвычайно. И я спросил Алексея напрямик. И он ответил, растерянно разведя руками:
— Так ведь я же потом вернулся к Грачу! И подобрал его украдкой. Вернее… — он запнулся, — то, что от него осталось. И в ту же ночь отвез в больницу.
— И говорил там с хирургом, с Ольгой Никодимовой.
— Ты и про это уже выяснил?
— Натурально. И я вот чего не пойму: зачем ты упомянул тогда о кирпичном заводе? Зачем раскрыл себя? Это было неосторожно… Ведь если бы по твоему следу шел не я, а кто-нибудь другой, представляешь, что было бы?
— Представляю, — проворчал он угрюмо, — я и сам не могу понять: как это я сболтнул? Наверно в панике, впопыхах… Потом-то я спохватился, сообразил, но ведь сказанного не воротишь! Вот после того я и спать перестал… Ты сам посуди: если бы в кодле узнали что я пытался Ваську спасти, там сразу бы решили, что мы с ним заодно, что я от него не вовсе отрекся… И тогда они пришли бы казнить меня самого.
«Других казнить ты, значит, можешь, — гневно подумал я, — а себя самого — вон как бережешь!»
Я подумал так, но промолчал: очень уж он был все-таки жалок. И потом спросил, глуша раздражение:
— Но если ты такой пугливый, как же ты, черт возьми, смог к нему вернуться? Как ты решился?
— Что-то толкнуло, — он развел руками, — что-то заставило… Я вообще плохо тогда соображал; все было, как во сне.
И вот эта фраза примирила меня с ним.
— Хорошо… Ну, а откуда ты все-таки узнал о его смерти? Кто тебе сообщил?
— Да это мать, — сказал он, — это она звонила. Она же ведь — мой посыльный! Вот еще кто мается не меньше моего. И ничего не знает толком, не поймет, мечется в панике… Жалко старуху.
— Ну так вот, — сказал я, — ни ей, ни тебе беспокоиться больше не о чем! За тобой, действительно, следили. Но теперь в кодле знают о твоей болезни… До Ольги Никодимовой они, слава Богу, не добрались, но в Алтайской клинике — у твоего психиатра — были. Это точно.
— Да ну? — дернулся он. — И что?
— Как видишь — ничего. Проверили все и поняли, что ты не опасен… Это самое главное!
— Значит, что же — прошептал он, — значит, я теперь…
— Да! Можешь спать спокойно. И, во-вторых, все вообще изменилось, учти это. Самого Каина больше нет здесь, он испарился, ушел. В какой-то другой район.
— В какой?
— Вот этого я пока еще не знаю…
— А каким это образом ты все узнаешь, до всего докапываешься? Кто ты — начистоту?
— Такой же, как и ты, — сказал я, улыбнувшись, — бывший блатной. И я ненавижу таких, как Каин! И вот помогаю тебе, чем могу.
По мере того, как я говорил, Алексей преображался, облик его становился иным, и я подивился случившейся перемене! Плечи его распрямились, муть отошла от глаз. И, заглянув в них, я впервые увидел истинный их цвет. Глаза его были светло-карие, с золотистым отливом. Их уже не ослепляла тоска, в них светилась надежда.