И ведь что еще любопытно: если прижмет мороз чуть-чуть да отпустит, накатит потная, слезная оттепель — ягода рябины закисает, жухнет и пропадает, хоть ты сколько после морозь. А вот когда ее крепко прихватит и надолго, до самой весны может продержаться и вкуса не потеряет.
Частенько я заглядываюсь на чужие палисадники, завидуя тем, у кого пламенеет под окнами рябина: ведь я-то живу на пятом этаже, и мне даже голая ветка в стекло не стукнет. Однажды в старой части города на глаза мне попали такие роскошные кисти, такие крупные, огненные гроздья, что не выдержал, остановился.
Полюбовался я ими и уж совсем было пошел дальше, да обратил вдруг внимание на само дерево.
Оно поразило меня. Не верилось, что гроздья и это деревцо — одно и то же. Низкий, искривленный ствол казался таким немощным. А ветви? Я только сейчас заметил, что они сильно прогнулись под тяжестью гроздьев и некоторые вот-вот обломятся. Листопад лишь слегка коснулся садов, и асфальт под ногами лежал незапятнанным, а эта рябина уже облетела, осыпалась. Только кое-где еще чуть слышно шепелявили отдельные листочки, скрученные и бурые, словно подернутые ржавчиной.
И так все это удивило, что неказистая рябинка долго вспоминалась мне. Она-то неожиданно и помогла мне понять то, чего я в свое время не понял. Зелен еще был, да и в лица глядел мимоходом…
Мы шли по самой длинной улице нашей деревни, с одного конца на другой. Я и брат мой до этого наезжали в родной дом по отдельности, давно уже не видели друг друга и теперь, заговорившись, невольно прибавляли шагу и часто оставляли мать далеко позади.
Встречных попадалось много. Кто-то нас еще помнил, кто-то узнавал тут вот, прямо на ходу. Да и все, пожалуй, глядели на нас с интересом. Рослые, плечо в плечо, очень похожие, загорелые, мы с братом шли в белых рубашках с закатанными рукавами, в отглаженных брюках. Это был обычный интерес к новым людям, да еще молодым, празднично одетым в самый разгар страды.
Спохватившись, мы останавливались и ждали мать. Она покорно спешила к нам мелкими шажками. И не говорила ведь ничего, не укоряла — наоборот, вся так и светилась из-под темного, уголочком накинутого на голову платка. Мы расступались и брали ее в середину. Конечно, мы все равно переговаривались между собой. Переговаривались поверх ее головы: она ведь у нас маленькая, даже до плеч далеко не достает. Так некоторое время и шли рядышком: два здоровых парня и сухонькая старушка посредине. Вот сейчас-то — я хорошо это помню — на нас смотрели совсем по-другому, пристальнее. Замедляя шаг, останавливались, оглядывались вслед. Простой интерес сменился новым чувством. Во взглядах встречных было любование и удивление.
Блеклый лист тополя прилег па порыжелую траву. Широкий лист с узловатыми прожилками… Он напомнил руки отца, натруженные руки с буграми вздувшихся вен.
И дом, и конюшня, и баня в огороде сработаны этими руками. И сейчас еще под навесом рядом с граблями и деревянными вилами заткнуты за черемуховые скобы ладные плотницкие топоры.
Я сидел и следил за листьями. Они падали и падали на траву, на серую плиту песчаника, косо лежащую в борозде. Я знал этот щербатый от ветров и дождей камень, случайно оставшийся от фундамента. На нем школьником, иступив отцовское зубило, я высек свое имя и год рождения. Потом, приехав как-то в отпуск, я увидел рядом цифры еще одного года и инициалы младшего брата.
Кажется, давно ли это было? Вот так же осыпались листья. Я вышел сюда покурить: еще стеснялся в открытую при отце. А он неслышно подсел рядом, уже сухонький и меньше ростом, положил руку на плечо:
— Кури, Евгений. Тебе ведь скоро восемнадцать…
Без потачки растил нас отец, наказывал: «Попробуйте у меня до семнадцати лет куревом баловаться или за стопкой тянуться! Узнаю — голову оторву!» Крутой был нравом и до работы жадный. Выпивши, любил наставлять нас: «Умирать собирайся, а хлеб-от сей…»
Я снова глянул на усыпанный жухлой листвой камень. Чуть видный в заросшей борозде, он походил сейчас на старую могильную плиту. И мне вдруг захотелось смахнуть печальные листья, положить его на видное место.