— Все возможно. Нам пока не за что даже зацепиться.
— Думаю, все-таки сумасшедший, — сказал Эттерман. — Это может быть только маньяк.
— Надеюсь, это не так, сэр, — ответил Карелла. Он и Мейер встали и поблагодарили Эттермана за то, что он смог их принять.
— Всегда чувствую себя по-идиотски в компании с немцами, — сказал Мейер уже на улице.
— Я заметил, — отозвался Карелла.
— Да? Правда заметно? Что, я был слишком спокоен?
— Пока мы там были, ты не сказал ни слова.
Мейер кивнул:
— Знаешь, я сидел и думал: «Ну ладно, может быть, твой сын и погиб в американском бомбардировщике над Швайнфуртом, а какой-нибудь твой племянничек в Дахау запихивал моих родственников в печь», — Мейер покачал головой. — Недели две назад* мы с Сарой были в гостях, так вот, там зашел спор с одним человеком, который продает у нас немецкие машины. Дошло до того, что в конце концов тот, кто затеял с ним этот спор, заявил, что был бы рад, если бы истребили всех немцев. На что первый ответил: «Когда-то уже был один такой немец, который хотел, чтобы истребили всех евреев». И я был с ним согласен. Почему, черт возьми, у евреев должно быть больше прав на истребление немцев, чем наоборот? Я был с ним полностью согласен. И все-таки, Стив, где-то в глубине души каждый еврей хотел бы, чтобы немцев истребили за то, что они с нами делали во время войны.
— Мейер, разве можно ненавидеть людей здесь и теперь за то, что когда-то творили совсем другие люди?
— Ты не еврей.
— Нет, не еврей. Но я смотрю на того же Эттермана и вижу печально-го старика, который в войну потерял сына, а два дня назад — человека, к которому он относился как к сыну.
— А я смотрю на него и вижу кадры из фильмов, где бульдозеры сгребают в кучи мертвых евреев, понял?
— А ты не видишь его сына, который погиб над Швайнфуртом?
— Нет. И я тебе честно скажу, что ненавижу всех немцев и, наверное, буду ненавидеть их до последнего дня своей жизни.
— Быть может, у тебя есть на это право, — пожал плечами Карелла.
— А знаешь, иногда мне кажется, что ты все-таки еврей.
— Когда я думаю о том, что произошло в Германии, я еврей. Как можно быть кем-то еще и оставаться человеком? Что они жгли в этих печах? Мусор? Скот? Ты думаешь, я не чувствую того же, что и ты?
— Не уверен.
— Нет? Тогда пошел ты к черту!
— Ты что, обиделся?
— Немножко.
— Почему?
— Потому. Лет до двенадцати я вообще понятия не имел, кто такие евреи. Хочешь верь — хочешь не верь. Правда, ходил у нас по кварталу старьевщик, которого мать называла «евреем». «Сегодня придет еврей», — обычно говорила она. Не думаю, что она хотела кого-нибудь обидеть, впрочем, кто ее знает? Она выросла в Италии, и потому для нее еврей, что лавочник, — все одно. Мне кажется, для нее «евреем» был любой торговец. Лично для меня еврей был стариком с бородкой и мешком за спиной. Это до тех пор, пока я не начал учиться в старших классах. Там я впервые встретил евреев. Заметь, что к тому времени Гитлер был уже у власти. Ну так вот, однажды я услышал шутку и пересказал ее как-то за столом одному еврейскому мальчику. Шутка была построена на загадке, а загадка была такая: «Что быстрей всего на свете?» Ответ: «Еврей, который проезжает на велосипеде по Германии». Но тому мальчику шутка вовсе не показалась смешной. Я никак не мог понять, чем же я его обидел. Когда я пришел домой, то спросил у отца — он тоже вырос в Италии и уже тогда держал булочную, ту же самую, что и сейчас, как ты знаешь. Я и ему пересказал ту шутку, Hi он почему-то тоже не засмеялся. Потом он повел меня в столовую, и мы с ним сели за стол — у нас был такой старинный стол красного дерева. И тогда он мне сказал по-итальянски: «Сынок, в ненависти нет ничего: ни хорошего, ни смешного». На следующий день в школе я разыскал этого мальчика — до сих пор помню, что его звали Рубен Циммерман, — и извинился за вчерашнее. Он сказал, что прощает, но больше так и не заговорил со мной за все то время, пока мы учились вместе. За четыре года, Мейер, он так ни разу со мной и не заговорил.
— Ну и что ты хочешь этим сказать, Стив?
— Сам не знаю, почему я все это вспомнил.