Престол определенно осознавал это как некий долг, не явный, но ощутимый. Можно полагать, что это чувство обязанности возрастало по мере того, как в деятельности преемников: Лермонтова, Гоголя, Гончарова, Некрасова, Тургенева, расцветавшей русской журналистики раскрывалась национальная значимость Пушкина; когда он становился эталонным в сравнениях, даже у сановных и высочайших лиц, и близостью с поэтом начинают играться и Блудов, и Корф, и Горчаков, и… даже Николай Павлович, через 11 лет в письме к брату Михаилу вдруг вспомнивший последний разговор с А. С. Пушкиным, во время которого тот благодарил за добрые наставления жены и признался, что подозревал императора в ухаживании за ней…
Пушкин не ушел из сознания венценосца, и прорывается наружу в моменты душевного раскрытия, как например при получении известия о гибели ненавистного Лермонтова:
– Жил и умер как собака; вот Пушкин жил плохо, а умер, как подобает христианину…
В этой фразе присутствует какой-то элемент сожаления… О Пушкине? Или о неиспользованных возможностях, которые раскрываются по мере все более широко развертывающейся исторической перспективы? Интересно, что в том же письме к М. П. Николай совершенно не переменяет дворянско-положительной оценки поведения Дантеса на дуэли, но предельно непримирим к Геккерену – «мерзавец» – оценивая дуэль уже особым образом, с точки зрения общественно-политической подоплеки, и гибель Пушкина не только как смерть знаемого лица – как потерю какой-то политической нити, уже чувствуемую, хотя, кажется, не понимаемую. Сравнивая Пушкина и Лермонтова, Николай, кажется, смутно осознает, что в чем-то он окончательно разошелся, что ознаменовано Вторым, и что можно было утвердить с Первым. Что-то неуловимо важное, витавшее в воздухе в 1826–1837 гг., рассеялось…
Вот любопытно, от кого и от чего так истерично защищалась власть в дни похорон Пушкина?
От дворян-карбонариев? – Они в Сибири…
От Виссариона Белинского? – Он еще гегельянствует «все действительное – разумно».
От Герцена? – Он усердно просиживает штаны в Московском Университете.
Да от того гула, что вдруг раздался, свидетельствуя о расколе, расхождении власти и культуры; о грядущем возмездии за таковой, что сверкнет первой молнией строк через 5 дней:
Погиб поэт,
Невольник чести
Пал, оклеветанный молвой
. . .
. . .
И вы не смоете
Всей вашей черной кровью
Поэта праведную кровь.
За что хватался государь Николай Павлович, набрасываясь на новый голос, что ловил? Ведь по смыслу-то стихотвореньице было достаточно пережевываемо: при прочей эквилибристике, ну, там «сению Закона» – но не трона!; «наместники разврата» – а где их нет, в Англии? Франции? – все ведь кончается «божьим судом».
А не так ли в Писании?
А не на то ли, что отныне жало мудрыя змеи обратится на власть, и вновь и вновь избиваемые и разбиваемые «петрашевцы», «землевольцы», «народовольцы», «черно-передельцы» снова и снова будут возрождаться по слову Тургенева, Толстого, Чехова, Горького; в красках Перова, Репина, Сурикова, Серова; в звуках Бородина, Мусоргского, Скрябина; октаве Шаляпина.
Ее ловили, улавливают теперь – поздно, улетела!
Носитель русского духа
А Пушкин? Что он нёс и не явил власти, или она не приняла, через эти 10 лет сентября 1826 – января 1837 года?
К началу этого периода Пушкин подходит вполне сложившимся глубоким политическим мыслителем; после «Бориса Годунова», коснувшись реально-исторического, изжившим его европейский перепев как и Карамзинскую тягучую сентиментальщину, во всяком случае осознавшим наличие и иной правды, т. е. несводимой ни к какому частно-честному мнению истины, той, что лишь проступает в разноречиях, не является в них: Правд много – Истина одна; вполне чувствует себя общественным, а не единственно литературным деятелем – в жизни и творчестве при всех «…иди свободно…», «…добру и злу внимая равнодушно…» это было всегда: политический нерв в нем сидит неискоренимо. И власть, судя по оценке Николая Павловича 1826 года «…умнейший человек России…», это уже знает, ценит, только никак не может примериться – слишком большая величина, это ведь не плата построчно за статейки и помесячно за доносы Фаддею Булгарину. Любопытно, что в давнишнем эпизоде после триумфа на выпускном экзамене 1814 года, когда он впервые потряс российский небосклон своими «Воспоминаниями в Царском Селе», власть прямо подталкивала эту новую величину в политическую публичность когда устами Александра I, политического практика, рекомендовала ему заняться прозой и восстал Гаврила Романович Державин: