Крал, видимо, чувствовал все это своеобразие, воплотившееся в штемпелях.
— Ныне филателия потеряла весь блеск и все сияние романтики. Коллекционеры считают, что им не подходят детские глупости, как детские штанишки. Насколько больше наслаждения получают мальчишки-коллекционеры! Они собирают марки из-за их странности, а не из-за их обыкновенности. Мальчишку тянет к маркам, потому что на каждой другая картинка, зверюшка, город, судно, король, негр, индейцы, гербы, карты, порты; потому что у них самые различные цвета и незнакомые буквы, золотые и серебряные рамки; потому что они или очень большие, или совсем маленькие, и встречаются даже треугольные; потому что у них таинственные водяные знаки. Наконец, еще интересно то, что они выклянчены, получены благодаря хитрости или в виде подарка, а то и куплены на деньги, предназначавшиеся для тетрадей. В каждой из них — кусок мальчишеской романтики, жажды необыкновенной неизведанной жизни, ожидающей парня, захватывающей и удивительной. Куда до них взрослым коллекционерам! Те сами гордо называют себя «серьезными коллекционерами», да и в самом деле, они самый усидчивый народ на свете, расчетливые регистраторы, односторонние брюзги, повторяющие, собственно, до скуки официальные списки изданных марок. Им недоступно очарование, вызываемое вещами, которые без участия фантазии выглядят простыми клочками бумаги. Крал закончил свою тираду и одновременно работу. — Жду не дождусь, когда я увижу вашу редкость.
— Какую редкость?
— Когда вы раскроете мне, на что нацелено ваше предисловие? Вы здесь высказали кое-какие общие рассуждения. И, конечно же, о чем бы вы ни говорили, созерцаете ли вы бесконечность вселенной, течение истории, круговорот звезд, радость и боль человеческих сердец, вы всегда смотрите на все это из одной неподвижной точки. Это всегда какая-нибудь марка. Почти всегда из ваших запасов. Так вот я жду, когда вы покажете мне эту марку.
Тогда Крал открыл свой бельевой шкаф. Из неглубокого ящика, предназначенного для галстуков, вынул пачку конвертов. Взял оттуда и подал мне один из них. Письмо было оплачено аргентинскими марками девяностых годов и еще какой-то маркой красного цвета. Таких марок, как эта поблекшая марка, я еще никогда не встречал. Крал показал пальцем как раз на нее.
— Я говорил об этой марке. Ни в одной сказке не заключено столько фантазии. Если в вас живет хоть капля мальчишеской романтики, то вы купите ее. И дадите мне за нее пятьдесят крон. Несмотря на то, что она ничего не стоит сейчас, мы вашими пятьюдесятью кронами поможем одному бедняку.
— Отлично. А получу я в придачу ее историю?
— Вместе с историей она стоит сто крон. Вы не пожалеете. Марка и ее история стоят этого вполне.
Я утвердительно кивнул, и господин Крал начал свой рассказ. На сей раз он протекал связно, что бывает очень редко.
— Мой друг Поппер, о котором я буду рассказывать, жил подаяниями, которые выпадают на долю бедного еврея. Это — бедственная жизнь, хотя, ей-богу, еще хуже быть бедным христианином. Голова господина Поппера, словно адресная книга, была полна адресов всех имущих пражских евреев, и эта адресная книга была его средством производства. Согласно ей в зависимости от того, когда богатые евреи женились, рожали, праздновали присуждение докторской степени, наследовали и зарабатывали на бирже, Поппер писал им просительные письма. Верности ради он самолично разносил их по конторам и магазинам. Кроме того, в будние дни он являлся в синагогу в качестве десятого набожного еврея (чтобы на молитве присутствовало предписанное количество верующих), получая за это десять крейцеров — это было в конце восьмидесятых годов. Профессия шнорера[6] и набожного еврея в его лице как-то удачно уживались и взаимно дополняли друг друга.
Я был тогда еще мелким начинающим чиновником. Попперу шел уже четвертый десяток. Он знал лично всех богачей, о которых в коммерческом мире говорили, как о полубогах. Поэтому я очень ценил знакомство с ним. Поппер не был слишком говорлив и общителен. Наше знакомство ограничивалось, главным образом, тем, что он писал на моем ночном столике свои письма и грелся у моей печки. Бедняга жил в этом же доме под самой крышей, в комнате, где не было печки.