— Корчагин? — угрюмо вымолвил моложавый старший сержант, отводя глаза.
— Ну, — не понял Леха.
— Ты задержан. По обвинению в убийстве семьи депутата Холодова, нанесении увечий их дочери и поджоге дома.
— Охренели? — только и вымолвил остолбеневший Леха. — Пацаны, это прикол такой? Так сейчас, знаете ли, не время… — и задергался, когда ему заломили руки и на запястьях защелкнулись браслеты.
Снова навалился какой-то ядовитый туман. Его волокли в милицейскую машину, которую подогнали к входу в больницу, никто не справился, как он себя чувствует (а чувствовал себя Леха неважно). Его утрамбовали в зарешеченный отсек, по дороге разговорами не развлекали, хотя Леха активно напрашивался на беседу, орал, сквернословил, пытался выломать решетку…
Изолятор временного содержания располагался на южной окраине городка, невдалеке от благоухающей свалки. Его протащили бетонными коридорами, загрузили в одиночную камеру, размерами не превышающую купе. Особо не били, свои как-никак, неловкая ситуация.
— С прибытием, приятель, — проворчал контролер в буро-зеленой униформе. — По ходу наденут на тебя ярмо, и придется тебе его тащить. Ты уж, это, извиняй за временные неудобства.
Клацнули «тормоза» — как величают на зоне острожные запоры. Леха растерянно уставился на тесную клетушку, на пожелтевшую от старости парашу, занимающую треть ее объема, на неуклюжие нары, прикрученные к полу. Чушь какая-то… И вдруг прозрел, это не розыгрыш, не понарошку! Какого черта, это ошибка! Он не может тут находиться! Он должен быть рядом с Лидой! Он должен разобраться с негодяями, убившими ее родителей и поджегшими дом! Он прекрасно знает, кто это сделал!
— Вы что, с ума посходили?! — взревел в порыве страсти Леха, бросился к решетке и принялся ее трясти — Отпирайте, черти! Я никого не убивал! Вы что, травы обкурились всем управлением?!
И вновь он выходил из себя, бился в припадке, взывал к Господу и той-то матери! Потом сорвал голос, рухнул на нары, таращился в потолок, в бессилии сжимая кулаки. Как его могут обвинить в убийстве?! Это же нелепица для любого здравомыслящего человека! Он любит Лиду, об этом знает весь поселок, зачем ему убивать ее родителей?! Временами он вскакивал, разражался криками. Из соседних камер орали, чтобы он прекращал этот концерт. Кто-то «мудрый» посоветовал прокуренным баритоном — мол, парень, от того, что ты надрываешься, тебе точно легче не станет. Скажи спасибо, что сунули в одиночку, а то бы дружный коллектив урезонил тебя словом и делом…
Леха выдохся. Иногда он вскакивал, метался по камере, как волк по клетке, — шаг вперед, шаг назад. Потом забылся тревожным сном на жестком матрасе. Очнулся, конвоиры притащили что-то поесть, опять забылся…
Такое ощущение, что про него забыли. Но умом он понимал, что это не так. Прозрел еще глубже — менты по указке готовят почву, чтобы упечь его на долгий срок…
Возможно, день прошел или два. В коридоре послышалось кряхтенье, кто-то волокся с одышкой, и вскоре перед взором предстал грузный и обрюзгший майор Гаркун Егор Тимофеевич — начальник местного РУВД. Он не стал заходить, уставился тяжело и грустно на Алексея. Он курил, сбрасывая пепел на пол. С тюремной шконки поднялся бледный человек с исхудавшим небритым лицом и потухшими глазами. При виде посетителя в них мелькнуло что-то живое.
— Егор Тимофеевич? Господи, неужели все решилось? — Он шагнул к решетке, вцепился в нее обеими руками. И вновь потух его взор, когда он обнаружил, что майор милиции прячет глаза.
— Нет, Алексей, не решилось… — проворчал Егор Тимофеевич. — Тут это самое, такое дело…
— Подождите, что с Лидой?
— Да живая твоя Лида… Но знаешь, Алексей, с такими ранами и ожогами лучше бы ей не жить… — брякнул, не подумав, майор — именно то, о чем подумал. — Прости… Подожди, не вставай на дыбы. Если выживет твоя девчонка, то станет в лучшем случае комнатным растением. Причем не очень красивым. А в худшем… даже не знаю. Сам посуди, ожоги — сорок процентов кожи, включая лицо и почти всю голову. Зрение вернуть не удастся, она практически не говорит, что-то мычит — гортань обожжена полностью. Налицо нарушения в психике — то бьется в припадке, то застывает, словно мертвая. Лежит, как гусеница в коконе, прости уж, что такое говорю… — Егор Тимофеевич оторвал глаза от пола и водрузил их на арестанта, который отступил и, потрясенный, опустился на нары. По небритым щекам арестанта текли слезы.