Ушла так Даша версты за три, за четыре, если не больше, — город позади совсем маленьким кажется. Песни, как птица, пела — сама не зная что; сплела венок, надела на голову и только повернуть хотела, видит: внизу, под обрывчиком, парень в белой рубашке удочку закидывает. Опять интересно.
Даша спрыгнула, присела рядом, уткнув локти в коленки.
— Пымал чего?
— Тише ты! — злым шепотом ругнулся парень, покосившись и задержав взгляд дольше, чем надо, на чернобровой девахе с венком на смоляных волосах. — Фу-ты!..
Парень выхватил удочку, чуть не опрокинувшись назад и тут же рывком падая вперед, но было уже поздно. Взлетев вместе с крючком, серебряная, с ладонь рыбешка изогнулась и шлепнулась в воду.
— «Пымал, пымал»! — сердито передразнил парень, швырнув удилище, и, засмеявшись, неожиданно обнял Дашу.
— Ух ты! — возмутилась Даша, вырвавшись из его цепких рук; она выскочила на бугор, показала ему язык.
Много позже, когда подрастал уже белоголовый и синеглазый, весь в отца, Васютка, Иван посмеивался:
— Тебя я, выходит, тогда пымал.
Иван кончил семилетку, работал на пилораме мотористом и был, конечно, пограмотней, чем Даша, — вольно же ему было передразнивать. Вот ведь как: мало ли за эти годы позабывалось всякого, а такой пустяк — словечко — помнится!..
Вернувшись к своему чурбашку, Дарья Яковлевна садится, кидает в рот семечко, другое и, заглядевшись на бегущие по трассе машины, складывает руки на коленях, задумывается.
По трассе, как бы обрезавшей справа тихую темную Садовую, время от времени проносятся машины, выхватывая из ночи упругим прямым светом фар то крайний у дороги синий ларек, то, по другую сторону, расписанный, как пряник, дом плотника Савельева, то — чаще всего — обнявшиеся парочки.
Теперь до Пензы — час двадцать, и там. Автобусов этих у автовокзала — что летом коров на стойле, во все концы. А когда-то они с Иваном собрались к свадьбе кое-что купить, на рассвете выехали да за полдень чуть добрались, за те же пятьдесят верст. Пылища, жара, колеса скрипят… Великое дело дорога.
О трассе начали поговаривать еще перед войной, Иван не один раз мечтал:
— Погоди, Дашок, проведут дорогу, знаешь, наш город каким станет! Не город, а городище!
Самую малость до нее не дожил.
Похоронную и недописанное письмо его прислали за неделю до конца войны, с чужой земли. А тут вскоре, как отгуляли и отплакали День Победы, Дарья Яковлевна услышала, что трасса подошла уже к самому городу. На окраине, говорили, пленные бетонный мост делают.
Дарья Яковлевна пошла к знакомой за молоком да прямо с бидончиком и завернула поглядеть. Что это за люди такие — немцы? А может, и не люди вовсе?..
Шла — казалось, вот-вот он ненависти сердце из груди выскочит. А подошла, взглянула, и ничего, кроме щемящей боли, которую она неизбывно носила теперь в себе, да легкой брезгливости к этим, копошащимся у дороги, не осталось. Серенькие, потрепанные, пришибленные — стараются. Будто все зло, что они сотворили, когда-нибудь отработать можно!..
Разравнивающий у обочины лопатой щебенку белобрысый носатый пленный с алюминиевой кружкой на поясе оскалился:
— Матка, дай млёко.
Бледнея, Дарья Яковлевна подняла на него запавшие, обведенные черными полукружьями глаза. Тот что-то смутно почувствовал, отступил.
— Ты зачем моего мужа убил? — тихо спросила она.
— Я нет — убивал! Я нет — стрелял. Я чиниль машины. Я — механик! — тыча себя пальцем в грудь, торопливо забормотал пленный; обросшее сизой мертвяцкой щетинкой лицо его стало серым, как его заношенная форма.
«Этими машинами вы нас и убивали», — подумала Дарья Яковлевна.
— Гитлер капут! — безнадежно, как заведенный, сказал пленный, снова начав шаркать лопатой.
Горбясь, он ровнял колючую пышущую жаром щебенку, пятясь все дальше и дальше. Дарья Яковлевна смотрела на него со смешанным чувством смутного удовлетворения и своей неизбывной горечи; прямое солнце било немцу в непокрытую, желтую, как обмолоченный сноп, голову, — он не замечал.
— Эй, фриц, как тебя? — окликнула Дарья Яковлевна.
— Я не Фриц. Я — Иоганн. — Пленный на минуту поднял голову.
— Гляди-ка ты, вроде Ивана по-нашему, — удивилась Дарья Яковлевна. — Дети-то есть?