Ролан Барт о Ролане Барте - страница 34
Литература как матезис
Читая классические тексты (от «Золотого осла» до Пруста), он все время изумляется, как много знания сконцентрировано в литературном произведении, пропущено сквозь него (по особым правилам, изучение которых могло бы стать новым разделом структурного анализа): литература — это матезис, упорядоченная система, структурированное поле знания. Но это поле не бесконечно: во-первых, литература не может быть шире, чем знание своей эпохи, а во-вторых, она не может высказывать все; как и всякий язык, она обобщенноконечна и не может трактовать о тех предметах, зрелищах и событиях, которые поражают ее до оцепенения; это понял Брехт, говоривший: «То, что происходило в
Освенциме, в Варшавском гетто, в Бухенвальде, явно не поддается описанию в литературном роде. Литература была к этому не готова и не имела средств, чтобы об этом трактовать» («Социально-политические сочинения», с. 244).
Возможно, этим и объясняется, что ныне мы не способны создавать реалистическую литературу: уже невозможно пере-писать ни Бальзака, ни Золя, ни Пруста, ни даже слабых социалистических романов, хотя в своих описаниях они исходят из деления общества, существующего и поныне. Реализм всегда робок, а в современном мире слишком много сенсационного — массовая информация и повсеместное проникновение политики сделали его таким изобильным, что его уже нельзя представить в виде проекции; мир как объект литературы не дается нам; знание уходит из литературы, и она теперь поневоле являет собой не Мимезис, не Матезис, а только лишь Семиозис, приключения в языковой невозможности, одним словом — Текст (неверно, что понятие «текста» повторяет понятие «литературы»: литература представляет [represente] замкнутый, мир, а текст изображает [figure] бесконечность языка вне знания, вне рассудка, вне ума).
Книга о моем «я»
Его «идеи» (субъект, История, пол, язык) имеют некоторое отношение к современности, даже к так называемому авангарду; но он противится своим идеям; им все время противится его «я», сгусток рациональности. Хоть и может показаться, что эта книга состоит из ряда «идей», но это книга не об идеях, а о моем «я», о моем сопротивлении собственным идеям; это рецессивная книга (она пятится назад, но, быть может, заодно и отступает в сторону). Здесь все должно рассматриваться как сказанное романным персонажем — вернее, даже несколькими. Ведь воображаемое, из которого фатально образуются материал романа и лабиринт зигзагообразных ходов, где блуждает говорящий о себе самом, — воображаемое раскладывается на несколько масок (personae), расставленных на сцене одна позади другой (однако за ними нет никого [personne]). Книга не делает отбора, она работает по принципу чередования, выбросы чистого воображаемого сменяются приступами самокритики, которые, однако, тоже звучат эхом: нет более чистого воображаемого, чем (само)критика. Так что в конечном счете вещество этой книги — всецело романическое. Вторжением в эссеистический дискурс третьего лица, не отсылающего, однако, ни к какому вымышленному лицу, обозначается необходимость преобразования жанров: чтобы эссе признало себя почти романом, романом без имен собственных.
Болтливость
Сегодня, 7 июня 1972 года, я в странном состоянии: от усталости и нервной депрессии меня внутренне охватывает недержание речи, какой-то град фраз; то есть чувствую себя одновременно очень умным и очень пустым. Прямая противоположность письма, скупого даже в самой трате.
Трезвомыслие
Эта книга — не «исповедь»: не то чтобы неискренняя, просто у нас сегодня иное знание, чем вчера; это знание вкратце таково: написанное мною самим о себе никогда не является последним словом обо мне; чем больше во мне «искренности», тем больше и материала для интерпретации — исходящей из иных инстанций, чем у писателей прошлого, которые считали себя подвластными лишь закону подлинности. Эти инстанции — История, Идеология, Бессознательное. Открытые (а как иначе?) этим различным перспективам будущего, мои тексты смещаются, ни один из них не покрывает другого; нынешний текст представляет собой всего лишь