белые шпицы, женщины в брюках, герань, клубника, клавесин, Миро>6, тавтологии, комиксы, Артур Рубинштейн>7, виллы, вторая половина дня, Сати>9, Барток>10, Вивальди, звонить по телефону, детские хоры, концерты Шопена, бургундское «бранль», танцы эпохи Возрождения, орган, М.-А.Шарпантье>11, его трубы и литавры, политико-сексуальное, сцены, инициатива, верность, спонтанность, вечера в незнакомой компании и т. д. Мое «нравится — не нравится» ни для кого не имеет значения, это как бы и смысла не имеет. Однако же это значит: у меня не то же тело, что у вас. Так в этом анархическом кипении приязней и неприязней, в этой рассеянной штриховке мало-помалу вырисовывается контур телесной загадки, вызывающей симпатию или раздражение. Здесь начинается шантаж тела, я заставляю другого либерально терпеть меня, хранить учтивое молчание при виде наслаждений и неприятий, которых он сам не разделяет. (Мне надоедала муха — я ее убил: то, что нас раздражает, мы убиваем. Если бы я не убил муху, то это было бы из чистого либерализма: я либерал, чтобы не быть убийцей.)
1. Канадский пианист (1932-1982).
2. Джексон Поллок (1912—1956), Сай Твомбли (род 1927) -американские художники-абстракционисты
3. Медок и бузи — сорта вин. Американские киноактеры-комики 30-х годов. Горец (исп.).
4—11..Хуан Миро (1893—1983) - испанский художник. Польский пианист (1887—1982). Эрик Сати (1886—1925) — французский композитор Бела Барток (1881 —1945) — венгерский композитор. Марк-Антуан Шарпантье (1643—1704) — французский композитор.
Структура и свобода
Кто же сегодня еще структуралист? Он, однако, остается таковым по крайней мере в следующем: однообразно шумное место кажется ему неструктурированным, потому что в таком месте нет свободы выбора между молчанием и речью (как часто говорил он соседу в баре: «не могу с вами разговаривать — слишком шумно»). Структура дает мне минимум два элемента, из которых я волен маркировать один и удалить другой; тем самым она все-таки составляет залог (скромный) свободы; а в той ситуации — как придать смысл моему молчанию, коль скоро я все равно не могу говорить?
Приемлемое
Он довольно часто пользовался лингвистической категорией приемлемого: некоторая форма приемлема (понятна, грамматична), если в данном языке она способна быть осмысленной. Это понятие может быть перенесено и в план дискурса. Так, в хайку предложения всегда «краткие, беглые, приемлемые» (ES, 796, II); так же и из механизма «Упражнений» Лойолы «выделяется кодированная, то есть приемлемая, мольба» (SFL, 1081, II); и вообще, наука о литературе (если однажды такая возникнет) должна будет не доказывать тот или иной смысл, а показывать, «почему он приемлем» (CV, 41, II)>1.
У этого почти научного (лингвистического по происхождению) понятия есть и другая сторона, связанная с влечениями; оно позволяет заменить истинность формы ее «валидностью» — а тем самым как бы потихоньку подводит к излюбленному мотиву обманутого, изъятого смысла, то есть к готовности дрейфовать по течению. В этом отношении приемлемость, прикрываясь структуральным алиби, является фигурой желания: я желаю приемлемой (понятной) формы как средства избежать двойного насилия — от навязчивой полноты смысла и от героической бес-смыслицы.
1. Ролан Барт, Избранные работы, с. 356
«Для чтения», «для письма» и еще кое-что
В «S/Z» предлагалась оппозиция текстов для чтения/для письма. Текстом для чтения является текст, который я не мог бы написать заново (разве могу я сегодня писать как Бальзак?); текстом для письма является текст, который мне трудно читать, если не переменить полностью весь мой режим чтения. Сегодня мне кажется (о чем говорят некоторые присылаемые мне тексты), что, пожалуй, существует и третья категория текстов — наряду с текстом для чтения и для письма еще и нечто вроде текста для принятия. Текст для принятия — это нечитаемый текст, который задевает за живое, текст жгучий, сплошь неправдоподобный и имеющий своей задачей (явно осознаваемой автором) оспорить меркантильные ограничения письменности; такой текст, направляемый и вооруженный мыслью о том, что это текст