Ролан Барт о Ролане Барте - страница 27
Воображаемое одиночества
До сих пор он всегда работал под эгидой какой-нибудь глобальной системы (Маркса, Сартра, Брехта, семиологии, Текста). Сейчас он как будто пишет в основном без прикрытия; его не поддерживает ничто, только отдельные грани былых языков (а ведь, чтобы говорить, надо обязательно опираться на другие тексты). Он признает это без самодовольства, каким нередко сопровождаются декларации независимости, и без показной печали, с какой признаются в своем одиночестве; скорее он просто пытается объяснить себе самому то чувство незащищенности, которое им теперь владеет, а еще более того, пожалуй, смутное страдание от рецессии, когда, «предоставленный самому себе», он оказывается чем-то ничтожным и старым.
— Это вы декларируете смирение, то есть остаетесь в рамках воображаемого, да еще и худшего из всех: психологического. Правда, если перевернуть вашу мысль (чего вы не предвидели и не хотели бы делать), то вы сами же подтверждаете верность своего диагноза: действительно, вы пятитесь назад. — Но ведь, говоря-то об этом, я не поддаюсь... (и т. д., тем же зигзагом).
Лицемерие ?
Говоря о каком-то тексте, он ставит в заслугу автору незаботливость о читателе. Но придумал он этот комплимент, заметив, что сам-то всячески о нем заботится, то есть никогда не откажется от искусства эффектов.
Идея как наслаждение
Общественное мнение недолюбливает язык интеллектуалов. Поэтому и его нередко подверстывали под категорию интеллектуа-листского «жаргона». И тогда он чувствовал себя жертвой своего рода расизма: исключенным оказывался его язык, то есть его тело: «Ты говоришь не так, как я, поэтому я тебя изгоняю». Даже сам Мишле (которого, правда, извиняла широта его тематики) восставал против интеллектуалов, книжников-грамотеев, помещая их в разряд дополовых существ: характерно мелкобуржуазное воззрение, когда интеллектуал из-за своего языка рассматривается как существо бесполое, то есть лишенное мужественности; и тогда интеллектуалу, словно Жану Жене в изложении Сартра, намеренно ставшему человеком той категории, под которую его подверстывали, остается лишь принять и освоить тот язык, что ему прилепляют извне. В то же время (нередкое лукавство всяких социальных обвинений) ведь идея для него — не что иное, как румянец удовольствия. «Абстракция вполне может быть чувственной» (My, 667, II)>1. Даже в свой структуралистский период, когда главной задачей было описание умопостижимого мира людей, он всегда связывал интеллектуальную деятельность с наслаждением: так, панорама — та, которую видно с Эйфелевой башни (ТЕ, 1386,1), — объект одновременно интеллектуальный и радостный: создавая иллюзию «понимания» пространства взглядом, она одновременно раскрепощает наше тело.
Недооцененные идеи
Случается, что одна и та же идея (например:
Судьба — это продуманный росчерк, она обрушивается именно там, где этого не ждали) сначала питает собой одну книгу («О Расине»), а много позднее вновь возникает в другой (S/Z, 673, II). Итак, некоторые идеи возвращаются по нескольку раз: это значит, что они ему дороги (в силу каких же чар?). Но, как правило, эти любимые идеи не вызывают никакого отклика. То есть именно тогда, когда я осмеливаюсь повториться, читатель меня «бросает» (и в этом — ну-ка, согрешим еще разок — Судьба представляет собой поистине продуманный росчерк). В другом случае я был доволен, опубликовав рискованные в своей кажущейся наивности слова «пишешь, чтобы тебя любили»>1; говорят, М.Д. нашел эту фразу дурацкой; действительно, она приемлема лишь на третьей ступени: сознавая, что изначально-то она трогательная, а уже потом — идиотская, вы в итоге обретаете свободу признать ее, быть может, справедливой (до чего М.Д. так и не дошел).
1. Ролан Барт, Мифологии, с. 210, Ролан Барт, Избранные работы, с. 296.
Фраза
Фраза разоблачается как идеологический объект — и создается как наслаждение (такова в сжатом виде суть Фрагмента). Говорящего такое можно либо обвинить в противоречии, либо найти в этом противоречии повод удивиться, а может быть даже критически пересмотреть