Посреди ночи, когда все уже спали, я внезапно проснулся. В доме стояла тишина, лишь всхрапнет кто иногда или носом засвистит. Вдруг показалось мне, что ли, вроде бы у печки тихо так закрутилось, зажужжало веретено. Не веря своим ушам, я испуганно приподнял голову. Никого нет! Прялки тоже не видно. А у печки, точно как вечером, когда пряла мама, что-то едва слышно жужжало, свиристело. Чудно!
Немного погодя я опять посмотрел в закуток и обомлел. Оттуда на меня уставился огненный глаз! Он был пронзительно яркий, и я не выдержал, зажмурился, но глаз сверлил меня даже сквозь опущенные веки. Что же это такое? Неужто домовой? Замерз, поди, на чердаке и в дом спустился…
Хоть и натерпелся я страху, а будить маму не стал. Она еще может посмеяться надо мной, да еще брату с сестрой передаст.
Я тихо повернулся на другой бок и взглянул в окно. Над самым нашим двором низко висела круглая луна. Вот оно что! Это ее луч упал на самовар, стоявший в углу, а я принял лунное пятнышко за горящий глаз. Расхрабрившись, я совсем высунул голову из-под одеяла. На крыше повети сверкал, светился снег. Выскочить бы сейчас на волю и побегать, а снег так бы хрустел, хрустел под ногами!
Почему-то я уверен, что ночью во дворе происходят чудеса, каких днем никогда не увидишь. На небе полно звезд, каждая с мой кулак, и будто голубые искры с них сыплются. И девушку с коромыслом ясно видно на луне. Кажется, вот-вот склонится над поветью, коромысло с ведрами на закраину кровли нацепит и спрыгнет на землю.
А вид у девушки очень печальный. Хоть и сама, говорят, умолила луну взять ее к себе, когда невмоготу ей стало мачехины истязания терпеть, и как стояла у родника, так с коромыслом, с ведрами и взлетела на нее… Теперь скучает, видно. Может, и обратно хочет вернуться. Ведь тут ее ровесницы по посиделкам бегают, песни заводят, игры затевают, а потом спят в тепле, на пуховых постелях. А она все одна-одинешенька. Потому и смотрит с грустью на тропки, по которым девушки к роднику по воду ходят…
Утром меня разбудила страшная в доме суматоха. Где-то жалобно блеял козленок, а наши кидались из угла в угол, не могли разобраться, откуда доносится его голос. Мама совсем растерялась.
— Вот напасть-то! — приговаривала она, то подбегая к недавно затопленной печи, то выглядывая в горницу. — День-то нынче морозный, я было и занесла его теплой опарой напоить. И куда он запропастился? Провалился, что ли?
И на печку заглядывали и под верстаком шарили. Нет и нет козленка!
Вдруг из топки, разметав горящую солому, с дурным криком и фырканьем выскочил охваченный пламенем шар.
— Помилуй аллах! — воскликнула мама, шарахнувшись в сторону. — Страсть-то какая!
А горящий шар сначала вскочил на саке, оттуда перелетел на верстак, с верстака прыгнул вниз и попал прямо на край лохани с обмывками. Лохань опрокинулась, пол залило водой, и сильно запахло паленым.
Мама, перепуганная, повалилась на саке. Мы так и покатились со смеху. Отец и тот прыснул, не удержался. А мама все смахивала с себя пепел от горелой соломы и плевалась:
— Ах ты бесово племя! Погреться, вишь, ему захотелось! Помирать-то неохота, сразу выскочил, как жаром прихватило!..
А козленок, весь в желтых подпалинах, забился под верстак и никак не мог успокоиться, вздрагивал то и дело, отфыркивался.
Отец с абы поехали за соломой. Я тоже принялся искать свои валенки.
— Не пойдешь никуда! — вдруг заявила апай.
И мама не позволила.
— Поиграй, — сказала, — дома, сынок. Вот потеплеет малость, тогда и выйдешь на улицу.
Я подтянул толстые носки на ногах и снова полез на саке. Сначала строил домики и клети из спичечных коробков. Когда надоело, стал бегать, кататься по саке вдоль и поперек, все сучки на досках пересчитал и добрался до самого большого, с дыркой посредине.
Эх, если бы весна сейчас была! Весной под саке на этом самом месте лукошко ставят — гнездо для гусыни. Ткнешь в дырку прутиком или еще чем, гусыня сердится, шипит. Если туда палец невзначай сунешь, так и знай: откусит!
А заглянешь в дырку, перед тем как гусятам из яиц вылупляться, взгляд оторвать от гусыни не можешь. Уж так она хлопочет, так хлопочет! Все крутится, клювом яйца ворочает: то одним, то другим бочком повернет. Пух со своей грудки выщипывает, гнездо подтыкает, чтоб теплее было. И тихо, будто сама с собой говорит: «Кий-гак, кий-гак!»