Стоя на пороге, Ингмар отдает пальто матери, моргает в темноте коридора, говорит, только что был на пресс-конференции.
— Что случилось? — спрашивает она.
— Да так, ничего, завтра начинаются съемки.
— Съемки?
Он вытирает рукой нос.
— Давай включим свет?
— И так светло, можно пробраться на ощупь.
Он хочет войти, но мать стоит у него на пути, держа в руках тяжелое пальто.
— Вы придете на отцовский юбилей? — тихо спрашивает она. — Ему исполнится семьдесят пять.
— У меня никак не получится, Кэби тоже не сможет.
— Значит, мы будем одни, — говорит она, включая лампу на стене: свет вырывается наружу, словно голубая лилия на черном стекле.
Они идут по коридору, осторожно, чтобы не споткнуться. Темнота мягко вибрирует перед глазами, время от времени потрескивая агрессивными спазмами, а потом вновь становится гладкой.
— Могу я пригласить вас погостить неделю в «Сильянсборге»?[21]
— Я с удовольствием, — отвечает она и шарит рукой по дверному косяку. — А отец стал сердюком, как ты говорил в детстве.
— Черт, тьма кромешная, — бормочет Ингмар. — Это просто смешно.
— Ничего, скоро привыкнешь.
Пористый солнечный диск вновь проявляется в пыли на оконном стекле, но в комнату луч пробиться не может. Слабый свет хрустальной люстры поглощает чернота огромной картины, написанной маслом.
— Конечно, с Хедвиг Элеонорой[22] за окном гораздо приятнее.
— Самый паршивый этаж, — говорит она, широко улыбаясь.
Дверь в кабинет хлопает, и, кашляя, появляется Эрик.
— У нас Малыш, — говорит мать.
— Вот как, — отвечает тот, подходя к окну.
— Мы сидим за столом.
На месте отца виднеется едва заметная тень на жемчужно-сером фоне. Он прикладывает к уху свои старинные карманные часы.
— Нет, — вздыхает он, поворачивая колесико завода.
Мать говорит, что эти комнаты напоминают о тех временах, когда они переехали из Форсбаки в многоэтажный дом на Шеппаргатан, 27.
Она усмехается:
— Помню, я была уже на сносях, сидела на этих самых стульях и плакала. Наверное, я немного драматизировала. С тем, что сейчас, не сравнить. Как только ты появился на свет, мы переехали в Дувнес, там было посвободнее. Я помню те времена. Столько света, просто невероятно… тебе был почти уже месяц, когда мы вдруг поняли, что тебя пора крестить.
Ингмар перестает грызть ноготь.
— Отец сам проводил…
Эрик кашляет.
— Да, я был так взволнован, — говорит он. — Даже «Отче наш» прочитал с ошибкой, когда крестил Дага, но…
Замолчав, он, не торопясь, подходит ближе, садится в деревянное кресло, кладет карманные часы на стол. Его рука покоится в мутном свете возле настольной фарфоровой лампы.
— Стоят, — произносит он немного погодя. — Хотя маховое колесико движется.
— Что-то с часами?
— Сам послушай.
Отец ощупывает стол в поисках часов, руки шарят по деревянной поверхности, ищут в темноте.
— Полная безнадега, — бормочет он.
— Когда я работал над сценарием, то думал о нескольких строчках из вашего стихотворения, — говорит Ингмар. — «Помоги мне, храня веру долгу, с белоснежным, чистым сердцем, совершить все мои поступки, на Тебя уповая и зная».
— Пойду пройдусь перед сном, — говорит отец матери, понизив голос.
Ингмар встает и робко произносит:
— Да, было бы весьма кстати.
— Нет, ты останешься с матерью, — отвечает отец, выходя из гостиной.
Листья папоротника шуршат от порыва ветра и затихают. Где-то слышны звуки воды, текущей из крана, затем что-то переворачивается, глухо шлепнувшись на пол.
Ингмар шарит по столу в поисках часов, проводит рукой по полотняной дорожке, закрывающей глубокую царапину на столе. Наверху кто-то стучит в пол, люстра мигает. Погрузившись в свое одиночество, Карин вспоминает о Нитти, она ведь совсем не знает, каково той живется в далекой Англии, Нитти уже так долго не пишет.
Напольная вешалка падает, с грохотом закатывается под столик.
— Хотел спросить кое-что у отца, — вяло говорит Ингмар.
Он встает и идет, вытянув перед собой руку. Упершись в стену, поворачивает налево, к двери в коридор. Встает на колени, шарит по полу, находит вешалку.
— А можно мне тоже с вами прогуляться?
— Мне хотелось побыть одному, — бормочет отец.