— Это хорошо, когда благочестивый нетерпелив в деле избавления. Будь благочестив и нетерпелив, сын мой.
* * *
Мальчик давно уже забыл об этой беседе и обо всем, что ей предшествовало, когда семь месяцев спустя в раскаленный, душный летний вечер отец кивком головы приказывает ему сопровождать его в синагогу.
Уже в течение всего дня в доме траурное настроение. Никто не обедает за столом, каждый стыдится показать другим, что он удовлетворяет свой голод. Поэтому каждый забирает еду к себе в угол, как собака кость, и там проглатывает ее, сидя на скамеечке. Хлеб посыпан пылью, к хлебу полагаются только яйца, потому что они выражают собою траур: они закрыты со всех сторон, так же, как у истинно опечаленного человека рот закрыт для жалоб.
С наступлением вечерних сумерок отправляются в синагогу в туфлях и в поношенном платье. Не глядят по сторонам, не приветствуют друг друга. Люди словно незнакомы между собой или стыдятся друг друга за какие-то позорные деяния. Никто, конечно, не произносит ни слова.
Этот вечер накануне девятого ава — дня сожжения храма и разрушения Иерусалима.
В старой синагоге темно. На молящихся нет белых мантий, напоминающих крылья ангелов. Крылья сброшены, все тускло. Черное платье сливается с мрачным холодным залом. Бронзовые канделябры не зажжены. У каждого из молящихся в руках маленькая сальная свечка. В этот вечер нельзя зажигать света больше, чем необходимо для чтения молитв.
Тусклые огоньки отдельными группами блуждают по залу. Но все они спрятались глубоко внизу, почти на полу. Люди сидят не на скамейках, как обычно, а на опрокинутых молитвенных столиках. Молящиеся устроились на обломках священного порядка, на низвергнутом великолепии. Даже красивый занавес у скинии завета убран. Голо смотрит серая свинцовая дверь у стены. Никаких красочных пятен. Только старые следы от крови мучеников выделяются на черных стенах.
Как часто этот приплюснутый молитвенный дом казался Давиду крепостью, созданной, чтобы противостоять набегу врагов. Огромные черные каменные стены, толстые, мощные, как скалы, напоминающие собой стены цитадели, несколько узеньких окон вроде бойниц. Здесь будут защищаться, когда все уже будет потеряно, будут стрелять сквозь узкие окна из ружей. А если враг ворвется, то остается еще последнее убежище — возвышение посреди храма, на котором читают Тору. Оно окружено железной решеткой. Но сегодня Давид не решается предаться таким воинственным фантазиям. Молящиеся в отчаянии сидят на земле, никто не проявляет мужества.
«Если ворвутся сейчас, то нас перебьют, как куриц, — пронизывает его негодующая мысль. — Или, в лучшем случае, у нас хватит мужества покончить самоубийством, как это делали мученики, следы крови которых не смываются уже сотни лет для того, чтобы мы поступали так же, как они».
У колонны, прикрепленное множеством обручей, возвышается огромное знамя. Давид любит знамена. Когда ему попадается в руки бумага, он заполняет целые листы рисунками знамен. Он уже готов приободриться, глядя на знамя, но в это время голос кантора пригибает его к земле. Тихо и надрывно раздаются слова:
Одиноким стал город, некогда полный народа.
Как вдовица он, а был велик среди народов.
Царица городов стала рабыней.
Плачет по ночам и слезы орошают щеки ее.
При этих словах кантор громко выкрикивает.
В ответ раздается общий плач, никто не может произнести ни слова, только плачут и плачут. У его отца слезы текут по щекам, потом он обнимает мальчика и прячет его под своим широким плащом, где так тепло и спокойно.
Вдруг отец трогает его за плечо. Тихий голос, словно издалека, говорит:
— В этот день Господь низверг красоту Израиля с небес на землю, с высокой горы в темную могилу.
Давид понимает, что отец хочет обратить его внимание на это место в молитве, но в то же время не хочет говорить о нем, ибо в этот вечер разрушения храма запрещена всякая радость. А высшая радость заключается в размышлении над словами учения.
И только после полуночи, когда все уходят из синагоги, отец говорит:
— Ну, теперь ты понимаешь, почему мы должны просить и почему другие приказывают?