Давид возвращается домой в необычное время. Еще светло. Лавка еще открыта.
В лавке нет никого, кроме глухонемого приказчика. Давида охватывает страх. Где же мать? Она такая усердная и никогда даже на минуту не покидает лавки. Трудится там до полного изнеможения с утра до позднего вечера. А теперь ее нет. Давид кричит на глухонемого парня, но тот ничего не в состоянии объяснить. Странное впечатление производит этот безмолвный человек среди огромного погреба, в котором каждый шаг отзывается звоном сваленного в кучу ржавого железа, старых изогнутых инструментов, обломков металла, нагроможденных до потолка. И мальчику кажется, что он слышит какие-то жалобные голоса, старчески брюзжащие, как раньше в церковной процессии. Жутким кажется ему весь мир, но этот темный погреб, наполненный всяким скарбом, всегда ему казался страшней всего.
Он быстро взбегает по узенькой невысокой лестнице и врывается в горницу. Мать здесь. И с нею отец. На этот раз он не у себя в комнате за книгами.
Отец сидит в кресле, и мать почему-то приложила руку к его уху. Давид замечает, что при его входе родители смутились.
— Почему так рано? — спрашивает отец.
Но Давид не в состоянии отвечать. Он следит за рукою матери; у нее в руке воск.
И какое испуганное лицо у этой доброй женщины!
Давиду хочется закричать: «Разве я тебя испугал?». Но он не в состоянии произнести ни слова. Теперь мать раскрывает рот, но Давид не хочет, чтобы она говорила, у него такое ощущение, что он услышит что-то ужасное, нечто более страшное, чем все, что случилось за этот день, более страшное, чем то, что случилось тогда утром, когда он наткнулся на непонятное место в Талмуде и видел испуганный взор отца, более ужасное, нежели эта процессия со свечами и с колокольным звоном…
— Отец простудился на сквозняке, — тихим шепотом говорит мать, — так вот я ему смазываю ухо воском.
Отец сердито поворачивается в ее сторону:
— Добра, зачем ты это говоришь? Разве ты не знаешь, что сказано: «Не должны лгать остатки Израиля, и нет места обману в устах их». Нет, дитя мое, это не так…
Мать умоляющим жестом поднимает руки.
— Дело в том, что король отдал через бургграфа распоряжение, чтобы каждую неделю трое из нашей общины ходили в церковь Святого Валентина.
Мать заливается слезами.
— Это тяжкое испытание за грехи наши, — три человека из общины должны слушать проповедь, предназначенную для нашего обращения. На этот раз жребий пал на меня. Не полагается уклоняться от общинных обязанностей. Но мы, — и здесь по лицу отца пробегает хитрая усмешка, какой Давид у него никогда не видел, — мы устроили так, что при помощи воска преграждаем доступ богохульственным словам к ушам нашим. Раньше пытались спать, но тогда они поставили сторожей, которые будили нас. О воске они еще не знают… Но я не думаю, что это будет долго продолжаться, — говорит он, заметив мучительно-жалобное выражение на личике Давида, — мы отправили депутацию к князю, который к нам благосклонен, и будем ходатайствовать перед ним, будем просить его…
Мальчик сжимает кулаки и кричит:
— Но зачем же просить, почему мы всегда должны только просить!
— Давид!
— Пусть другие просят, а мы будем им приказывать и награждать своими милостями!
Отец долго не произносит ни слова. Он только взглядывает на мать, которая продолжает плакать.
— Чем согрешил я, что сын мой исполнился высокомерия? — И, обращаясь к Давиду, он говорит: — Я отвечу тебе, почему мы должны всегда просить и почему приказывают другие. Но только не сегодня. Сегодня солнце заходит рано. Когда дни станут долгими, ты получишь ответ.
— Почему не сегодня?
Отец улыбается.
— Ты не должен быть таким нетерпеливым, Давид. Ты должен научиться ждать. Скоро минет тысяча пятьсот лет как наш народ ждет избавления, а ты не хочешь подождать еще полгода?
— Дорогой отец, так долго — так бесконечно долго.
— Не наказывай его, — просит мать. Но отец благословляющим жестом кладет руки ему на голову.