— Странно, что мы, безоружный народ, все еще питаем пристрастие к знаменам и флагам. А корабль — он символ путешествий для открытия новых стран, где ищут своего счастья другие народы. Если бы у нас было побольше дурных побуждений, — восклицает Давид и показывает в доказательство коробочку, — то мы имели бы больше сил, и народы не решались бы грешить по отношению к нам. Значит, таким образом можно уменьшить грехи на свете, то есть посредством дурного побуждения.
И при этом он вспоминает слова, сказанные им в детстве: «Пусть другие просят, а мы будем повелевать и дарить своими милостями». Он всегда противоречит отцу! Вот и теперь то же самое!
— Этим не играют! — раздраженно обрывает его отец и таким резким движением вырывает у него коробочку, что она падает на землю.
— Этим не играют, — повторяет отец с глухим раздражением в голосе. Очевидно, это относится не к коробочке. Значит, он имеет в виду слова Давида о дурном побуждении. Или, может быть, он имел в виду кое-что иное, более близкое к жизни самого Давида?
«Он отвергает меня, называет игрой то, что для меня совсем не игра, а самое серьезное дело, он даже не желает признать, что это серьезно. Отец заходит слишком далеко», — думает Давид, и ему больно, что отец, такой чистый человек, поступает несправедливо. Но старик уже не позволяет ему задержаться на таком углубленно-примирительном чувстве, а отчетливо высказывает свое мнение:
— Ты идешь по пути Эмори. Ты говоришь о твоем собственном дурном побуждении, которое привело тебя в дом идолопоклонника и к дщери разврата.
Значит, отец и это знает! А все думают, что он сидит у себя в тихой комнате и ничего не замечает, между тем, он знает все, все!
— Мать семерых сыновей, — бормочет отец как бы про себя, — пожертвовала даже самым младшим для прославления имени Божия. Я потерял пятерых детей. Но на алтарь Всевышнего я готов отдать своего последнего сына!
Нет, он не желает превратиться в кучу костей!
Давид выдерживает взгляд отца. Не слезы ли делают этот взгляд особенно острым? И все-таки Давид выдерживает его. Почтение к отцу его не покидает. Но из этого можно заключить, что, очевидно, какая-то невероятная сила поддерживает его сопротивление. Следует ли ему высказать ту надежду, с которой он пришел сюда? Следует ли сослаться на Герзона?
— Но ведь ты сам, отец…
Давид останавливается.
Отец судит поступки сына. Никогда еще Давиду не приходило в голову высказать суждение о поступках отца. «Но ведь я говорю это не в порицание, — подбадривает он себя, — я преклоняюсь перед ним за это». Он пускает в ход свое последнее оружие: хочет убедить отца, что оба они люди одной и той же породы и что он в глубине своего сердца считает себя достойным такого благородного отца.
— Ведь и я лежу на алтаре Всевышнего, принесенный в жертву, как седьмой ребенок благочестивой матери, хотя и не совсем понятно, что со мной творится, хотя это и действительно не сразу можно постичь. Бывают алтари, которые на первый взгляд могут показаться ложем разврата, бывает мука и крайнее напряжение сил, которые похожи на слабость, вызванную недостойным вожделением. Не многие это знают. Но ты, отец, должен это знать. Ты не должен осуждать с первого же взгляда. Ведь не осудил же ты тогда — тогда ты понял…
Все это он хочет сказать, но уста его говорят слова возмущения. И уже произнося их, он знает, что в ушах отца они должны прозвучать иначе, нежели он их понимает.
— И тем не менее, ты сам принял в общину человека, которого другие считали грешным, Ашера Лемлейна, лже-Мессию.
Некоторое время отец ничего не отвечает. Он сидит снова над книгой, приводит в порядок свое платье, затем он еще раз взглядывает на сына, на этот раз совершенно холодно и почти враждебно:
— Лемлейн — дальний родственник.
Лемлейн — Лемель. Неужели? Неужели событие, так вдохновившее Давида, проистекает из столь незначительного источника? Или, может быть, отец только прикрывается ничтожным основанием, потому что не хочет открыться сыну, не желает иметь с ним ничего общего?
Никогда он этого не узнает. Отец умолк.
Едва Давид спускается вниз на улицу, как раздается страшный треск и грохот. Значит, не удалось отстоять от огня пороховые склады в городской стене! Сама судьба ставит свою печать над бедствиями, постигшими общину. Пожар, возникший на еврейской улице, пылает в христианском городе. Можно ли явственней доказать народу, как опасны евреи и как угодно Богу их изгнание!