— Конечно, есть, милый.
Он думал, что она шутит, но она серьезно добавляет:
— Вы, евреи, очень мужественные и храбрые.
Это снова приводит его в изумление. Как раз обратное тому, что он сам думает. Он высказывает это.
— Но я видела это собственными глазами, — возражает она. — В Энсе. Там евреи истязали Святые Дары. Но когда потом злодеи стояли на костре, мне стало их жалко. Никто из них не молил о пощаде. Их спросили, не желают ли они принести покаяние. Тогда один из них, волосатый, черный парень, сказал: «Я раскаиваюсь лишь в одном, что под пыткой принял крещение и отрекся от него только час спустя». Тогда остальные трое, которые вместе с ним стояли на приготовленном костре, положили ему руки на голову как бы в знак того, что в этот момент они прощают ему. И вообще они интересовались только друг другом, а на нас не обращали никакого внимания. Ни слова, ни крика не издали, когда красное пламя охватило их. Как они нас презирали! Знаешь, эти евреи были мужественные люди!
Давид сильно призадумался.
— Может быть, я не прав по отношению к моему народу, когда считаю его трусливым? Из наших рядов вышли всевозможные мученики, верные страдальцы вроде тех, чью кровь нельзя смывать со стен синагоги.
Он и сам преклоняется перед этими героями. И даже не может сказать, чего им, собственно, не хватает.
Его мысли постоянно вращаются вокруг вопроса — чего им не хватает. Чего не хватает ему самому? Однажды ему показалось, что он близко подошел к разгадке тайны. Моника заметила, что один уголок грядки плохо взошел. Она наклоняется, зарывает руку в черную землю и работает в мягкой земле. Больше ничего. Но Давид внезапно вскрикивает:
— Вот в чем дело — в смелости, в самопожертвовании у нас недостатка нет. Но можем ли мы вложить руку в рыхлую землю? Мы боимся плодоносной земли, мы питаем недоверие ко всему, что медленно, упорно и таинственно создается творческими силами жизни, которым надо только доверять и которых нельзя постичь. А мы хотим все проверить. Слишком неугомонный мы народ, так и говорится о нас в Писании. Мы все проверяем, всегда спешим. А у тебя, Моника, есть умение тихо останавливаться у растений, у боярышника и крапивы с их терпким и сладким соком. Это больше, чем смелость.
Обилие открывшихся ему истин смущает его, он не в состоянии отчетливо говорить.
— Это — такое сильное, спокойное выжидание. Вот ты спала на коврике в башне и знала, что я, наконец, догадаюсь и приду. Это — такое глубокое доверие, что все должно совершиться само собой, без нашего содействия.
— А разве я оказалась не права, — улыбается Моника, не вполне понимая внутреннюю связь его слов.
Она уже привыкла к тому, что он иногда выходит из себя по таким поводам, которые ей кажутся незначительными. Он любит слушать рассказы о цветах и животных. Как-то раз она показывает ему белые нежные отцветающие одуванчики, а вслед за тем листья земляники, под которыми спрятался только что показавшийся маленький цветочек. У Давида появляются слезы на глазах.
— Что с тобой?
— Я думал, что весной все цветет одновременно и все сразу отцветает. Не знаю, почему я так думал, может быть, я где-нибудь читал это. Я такой ученый, а не знаю самых простых вещей. Вот ты — совсем другая.
И он целует ее так страстно, как никогда.
После таких порывов страсти он приходит в дурное настроение, когда замечает в ее комнатке новые подарки: драгоценные вазы, золотую цепочку, собачку-болонку.
Эта комнатка и так уже убрана слишком богато. Она составляет контраст с простыми комнатами ее родителей. Нужно доверие, спокойное доверие. Ах, об этом легко говорить. Но если бы он действительно решился довериться ей и ни о чем не спрашивать.
— Ты снова была у бургграфа?
— У старого ветреника? Нет!
— С тех пор, как я тебя знаю, ты больше не была у него?
— Нет.
— И все-таки он присылает тебе венецианские стаканы, а вчера прислал это кольцо?
— Ведь я не говорю, что он не приглашает меня. Только я больше не хожу на его приглашения.
— И никогда не пойдешь?
— Никогда!
— Обещай мне!
Она задумывается, у него уже часто вертелся на языке вопрос.
— Я не понимаю — что ты нашла во мне?