Часто ему бывает стыдно после такого грешного счастья прикасаться к священным книгам. Его охватывает стыд и раскаяние. Но не поощряют ли его именно этот стыд и раскаяние еще глубже проникнуть в Божественную тайну? Он толкует слова учения, и люди прислушиваются. С ним спорят, за ним не решаются следовать, но так сильно чувствуется правдивость его исканий, что никому не приходит в голову отвергнуть его мысли как не имеющие значения. Люди все теснее обступают его. Очевидно, он, который раньше ничего для них не значил, теперь удовлетворяет каким-то их внутренним потребностям.
Не одни только товарищи по занятиям в синагоге видят в нем свою опору, — Моника, по-видимому, тоже черпает поддержку в его окрепших, обновленных силах. И от этого становится ему даже страшно. Он никогда не делал ей упреков, и она, совершенно по собственной воле, однажды заявляет ему, что ей не нравится ее бездеятельная жизнь. Не может ли он посоветовать ей избрать какую-нибудь постоянную работу, которая помогла бы ей стать самостоятельной, не нуждаться в замужестве. Покрасневши, она добавляет, что хочет вернуть уважение к себе самой. Они обдумывают. Он разбирает все ее способности, которыми он восхищается: искусство танца, красивый голос. Или, может быть, ей хочется заняться садоводством? Он познакомился с нею, когда она работала в саду. Она делала это так прилежно и ловко! Ей нравится эта идея. Она обещает — и притом в торжественной форме, которая приводит его в изумление — основательно изучить, как разводить цветы и делать букеты, чтобы возможно скорее зарабатывать свой хлеб, не завися от отца.
От него не ускользает морщина, появившаяся у нее на лбу.
— А в чем дело с отцом? Он мучает тебя?
— Да, это старая песня: он говорит, что я не должна так грубо отказывать этому старому ветренику, бургграфу. Но ты не бойся. Я уже за себя постою.
Когда он бывает у нее ночью, она иногда спускается с ним из своей комнатки по витой лестнице, и они проходят через двор кузницы в сад у городской стены. Бывают душные ночи, когда невозможно оставаться в комнате. Или, может быть, это служит только предлогом? Она хочет показать ему, что серьезно занимается садоводством и делает успехи?
Они идут медленно, с фонарями в руках, между грядками, которые Моника содержит в образцовом порядке.
— Знаешь, что это такое? — часто спрашивает Моника.
— Нет, не знаю.
Он ничего не знает о том, что растет и цветет.
— Это сирень. А это, осторожней, это крапива! Ну, вот теперь ты обжегся. А вот эти, совсем похожие листья, только поменьше, это глухая крапива. Можно выдернуть цветок и высосать сок. Он сладкий, хочешь попробовать?
— Неужели? Ведь это растение так похоже на другое, след которого все больнее горит на пальцах?
— Да уж ты поверь мне! — смеется она.
Тогда он превозмогает свой страх и высасывает сладкую прохладную сахарную каплю.
Моника любит вспоминать прошлое:
— Помнишь, как ты как-то спрашивал меня об этих кустах?
Он жмет ей руку.
— Теперь я вижу, что ножницы не причинили вреда, а только привели их ветви в порядок.
— Вот эти красивые цветы — это боярышник. Если бы ты увидел их днем!
— Я приду.
— Нет, нельзя. Черный Каспар сторожит нас. Он ненавидит всех, кто только смотрит на меня. Вот ты увидишь, с бургграфом у него еще когда-нибудь будет беда.
— Снова этот бургграф!
Она меняет тему разговора.
— Ты бы посмотрел, как пчелы весь день жужжат в боярышнике. Самого роя не видно. Только случайно какая-нибудь пчела выскочит из куста, словно пьяная. А так их совсем не видно, но все дерево гудит и поет.
— О, счастье труда, — тихо говорит он.
— Да, пчелы не такие ленивые, как вы, евреи.
Он вспоминает свою мать, которая работает до полного изнеможения, вспоминает неутомимого отца, вспоминает многих других евреев гетто, которые так же, как они, не знают ни минуты праздности.
«Странно, какие существуют против нас предрассудки. Моника так хорошо разбирается в цветах и кустах, а о евреях у нее самые превратные понятия. В конце концов нужно как-нибудь поговорить с ней об этом».
— Какого ты мнения о моем народе, Моника? Разве у евреев нет ничего хорошего?