Ужасная судьба, постигшая его единственного верного спутника, сильнее надломила сара, чем ненависть соплеменника, которую он так остро почувствовал в беседе с Мантино.
Это довершило крушение.
Воля его была исчерпана до конца. Им овладело какое-то странное спокойствие. Грусть по добром старике, охранявшем его в детстве, отгонявшем от него дерзких христианских мальчишек, когда он вместе с матерью выходил из гетто.
«Юность, мать, Прага, отчий дом — все сгорело на этом костре, превратилось в груду серого пепла. Все стало бессмысленным! И ничего мне так не будет недоставать, как твоего неодобрительного покачивания головой, Тувия. Ради такого конца ты, добрый, глупый, верный слуга, последовал за мною из Праги в Рим, а оттуда в Португалию и Авиньон на два года в тюрьму и потом один-единственный сопровождал меня в Рим?! Для этого! Как все бессмысленно!
И лишь одно, что раньше всегда казалось бессмысленным, получило оправдание: твой странный страх перед Мольхо, которого ты всегда почитал, но к которому тем не менее не любил приближаться.
Неужели ты чувствовал, что ожидало тебя из-за него?»
И Реубени тихо перебирал в памяти спутанные линии судьбы. «Какое странное сочетание обстоятельств, что Мольхо должен был отнять у меня еще и старого Тувию, как отнимал до сих пор все. Это был у меня последний остаток любви и поддержки. Жалкий остаток, но все же единственное утешение в это печальное время. Разумеется, Мольхо этого не хотел, так же, как не хотел разорвать мой победный венок в Португалии почти накануне последнего шага»…
Сару уже не было больно от этих мыслей, он примирился. Какая-то сверхъестественная сила владела ими обоими и всегда решала не в его пользу, а в пользу Мольхо, — и теперь было ясно, что покоряться должен был он.
«Так возьми же меня совсем, мой друг! Будь ты вождем! А я буду повиноваться. Ведь все равно неправильно все, что я делаю. Я всегда оказывался не прав. А с тобою Бог. Даже из огня он спас тебя и ввел в него моего слугу! Так повелевай же ты. А я буду делать то, что ты велишь».
Мольхо пришел к Реубени в первую же ночь, когда он мог свободно выходить. Реубени задал ему вопрос — что теперь делать?
Мольхо полагал, что не следовало больше оставаться в Риме. Это значило бы — испытывать Бога. Но Реубени требовал более точного решения и настаивал, чтобы его дал Мольхо. Тогда Мольхо признался в своем тайном желании, которое он уже давно лелеял.
Сар говорил с папой и с королем португальским и в обоих пробудил любовь к народу израильскому. Что настоящая миссия Реубени потерпела крушение, этого Мольхо не сознавал. Но в силу сложившихся обстоятельств имеется еще более мощный повелитель, нежели они, самый мощный из всех, непобедимый цезарь, ныне властитель Испании, Италии, Германии, Нидерландов и нового мира… А так как Реубени в сомнении опустил голову, то Мольхо еще настойчивее продолжал, что самое великое слово, которое cap сохранил еще в своем сердце, должно быть сказано перед ним, повелителем земли. Слово во славу Божию — самая мощная весть от царя Хабора…
«С этим пойти к холодному, неумолимому императору, в котором еврейский народ видел „армила“ — врага Мессии в борьбе Страшного суда?..»
Мольхо, очевидно, угадал мысли Реубени. Именно потому, что император Карл является исконным врагом, cap должен выступить перед ним и до конца бороться за дело Божие. А если он позволит, то Мольхо сподобится его славы и будет сопровождать его в этом подвиге.
Реубени все время кивал головой.
— И момент теперь очень благоприятный, — продолжал Мольхо, как бы желая еще сильнее закрепить уже принятое решение, — император Карл недавно прибыл в Регенсбург на открытие имперского сейма и чтобы призвать немцев против турок. Теперь там подходящее место, чтобы снова предложить союз и содействие еврейской армии из царства Хабор.
Юноша излагал еще многие другие соображения, в которых его собственные мистические надежды смешивались с холодными мыслями, в которых cap узнавал свои мысли. Только в этом соединении они становились ложью, нелепостью. Он ясно это видел, видел, что нет ничего более безнадежного, нежели мысль заинтересовать делом евреев католика Карла, который считал самого папу и католическую церковь недостаточно ревностными. Но противоречить Реубени сейчас не был в состоянии. Да и не хотел. Наоборот, так приятно было теперь, впервые после многих лет, не иметь своей собственной воли и дать увлечь себя течению. Однажды он уже испытал нечто подобное у кровати больного Мольхо. Тогда он не был достаточно силен для этого — или достаточно слаб. Только теперь он созрел. Наконец он может сбросить с себя бремя своего властного «я», которое постоянно требует от него притворства, искусственных уловок. И как ему сразу стало легко, свободно. Все растворилось в приятной истоме. Не надо ходить, держаться прямо, можно падать, падать, без удержу, падать во тьму, как тот бургомистр Клобоук, о котором ему рассказывали в детстве… Гуситы выбросили его из окна пражской ратуши; он судорожно держался за подоконник; его ударили молотком по руке… и тогда, наконец, он отказался от намерения жить — дал свалить себя. Какое наслаждение испытываешь, когда доходишь, наконец, до этого! Какое сладострастное ощущение, когда гибнешь и как будто по своей воле. Говорят, что только в этот момент семя вечности дает свои ростки в человеческих сердцах.