Он скрестил руки на груди и обхватил себя за плечи, словно сжимаясь перед облизывающим его пламенем.
Сару он стал неприятен до отвращения. Именно потому, что в этой жалкой пещере-молельне, освещенной скудным светом, он сознавал всю опасность, которой подвергались мараны, именно поэтому он им не верил. Человеческая сила имеет известный предел. Если обрушатся муки, выходящие за этот предел, — Альдика, по всей вероятности, не выдержит и предаст своих товарищей. Он не производил впечатления человека особенно сильных душевных свойств. Реубени знал дурное побуждение, он очень далеко заходил в области греха и не в силах был освободиться от подозрения, хотя и не мог доказать этого.
Он оглянулся на Мольхо. Никакого беспокойства. На его лице было только выражение немого счастья. Видно было, что он безусловно доверяет Альдике, его верности религии, его готовности к самопожертвованию. Любовно улыбаясь, с наклоненной головой, он ходил взад и вперед по низкому помещению. Останавливался у каждой скамейки, ласково гладил ее рукой. Затем он положил руку на голову совершенно смущенному, растерявшемуся Альдике:
— Шатер мира воздвиг Господь над главою твоею.
— Пойдем! — решительным тоном сказал Реубени.
Юноша радостно подошел к нему. Радовался он своей победе? Что он по отношению к Альдике, по крайней мере, на первый взгляд, оказался прав, это только укрепило сара в прежнем убеждении: одному легко, а другому трудно! Против этого ничего нельзя было поделать. Но его испугало и заставило отпрянуть с чувством ужаса, какого он никогда еще не испытывал, то почтение, которое теперь в этот момент явного его поражения светилось в робком молитвенном взоре полуоткрытых глаз его ученика. Мольхо опустился на колени перед Реубени и указывал на Альдику, но не так, как если бы желал сказать: «Это не то, что ты думал», а как бы говоря: «Это твое, это достигнуто тобою, учитель! Для нас уже наступила пора любви».
В этом был соблазн, была опасность. Со времени этого преклонения в подземной пещере Реубени знал: «Я был прав, когда с самого начала сопротивлялся ему. Правда, он делает вид, что исполняет мою волю, и, что еще более изумительно, он сам в своей невинности верит в это. Но вот это-то и хуже всего! Потому что, по существу, это так далеко от меня и так чуждо мне! А между тем, это чуждое стремится войти в меня, хочет стать моей кровью, моим сыном и другом, если я своевременно не замечу опасности и не дам отпора. Разве я уже не дошел до того, что кажусь себе перед ним иногда не более чем смелым обманщиком? Мы слишком мало грешим, сказал я себе в свое время. А сейчас перед этим ребенком я говорю — слишком много грешил я, слишком много. Без греха нельзя, в этом я убедился. Девушка развратом спасла город. Грех Эсфири — без этого не обойтись. Но Мольхо все-таки обходится! И это больно. И какая загадка, что он может оставаться кротким и добрым без всякой примеси греха, который мне нужнее воздуха».
Реубени испугался. Уж не примешивалась ли здесь ненависть, ненависть к преемнику, к сыну.
У него не было времени предаваться таким размышлениям, ужасное событие взволновало его.
Однажды утром на главном портале собора в Лиссабоне был приклеен листок со словами: «Мессия еще не пришел, Иисус не Мессия, христианство — ложь». Реубени негодовал, его возмущало, что мараны позволили себе такую глупую, бессмысленную выходку. Он не был виноват в этом, он отгородился от них семью стенами жестокосердия! Но разве это помогло? Опасность оставалась опасностью. К тому же не исключена была возможность, что возмутительное воззвание исходило совсем не от евреев, а от инквизиции, которая желала возбудить у короля подозрение против Реубени.
Он спросил Мольхо о его мнении, но у того была только радость на сердце: «Наступило время, когда Господь обнаруживает истину учения своего».
Реубени резко оборвал его.
У него явилось злое подозрение: может быть, кто-нибудь из друзей Альдики, в порыве первого воодушевления, под впечатлением проповеди Мольхо, позволил себе такую неблагоразумную выходку.
Он стал расспрашивать. Может ли Мольхо поручиться за своих слушателей?