В фойе Алек приобрел программку, и капельдинер проводил их по круговому коридору ко входу в зал.
Места оказались идеальными: на некотором возвышении, не слишком далеко от сцены и не слишком близко к ней. Дэйзи никогда не понимала, зачем покупать самые дорогие билеты на первый ряд — там хорошо видишь только дирижера, виолончелистов и скрипачей, да и слышишь в основном тоже их. Нет, в партер усаживаются те, кому важнее продемонстрировать меха и шляпы, нежели послушать музыку. Ее твидовое пальто и уцененная шляпка точно смотрелись бы там неуместно!
Ряды кресел сзади, с боков и даже позади сцены уходили чуть ли не к самому стеклянному куполу, тускло-серому от дождя. Огромный зал вмещал около восьми тысяч зрителей; сейчас он был едва заполнен, но публика потихоньку прибывала через многочисленные входы по всему периметру зала.
— Хорошо, — произнес Алек, — что программка с переводом. Столько лет не вспоминал латынь.
Вместе они принялись изучать текст.
— Вы только поглядите! — воскликнула Дэйзи и прочла вслух строки из Confutatis[6]: — «Ниспровергнув осужденных, к пламени приговоренных, дай мне место средь спасенных». Сплошная святость!
Алек рассмеялся:
— Да уж. Воспринимайте просто как оперу. Текст, может, и спорный, зато музыка божественна. А вот еще, послушайте: «Гнева день и день стенаний, мук великих и страданий». Прямо как в операх, где в конце спектакля вся сцена усеяна трупами.
— Фу! Не большой я любитель оперы.
— Я тоже.
От чтения программки их отвлекли нестройные звуки музыки — оркестранты принялись разыгрываться перед спектаклем. Воздух наполнила какофония случайных нот, аккордов, трелей, но стоило на сцене появиться первой скрипке, как все смолкло, а потом зал взорвался аплодисментами. Первый гобой взял ля, инструменты вновь зазвучали, теперь уже в лад.
Дэйзи с интересом разглядывала Якова Левича. Бежавший из России еврей-скрипач только-только начал завоевывать признание у английской публики — она читала хвалебную рецензию на его недавнее выступление в Уигмор-холле. Высокий, болезненно худой; черные кудри, тронутые сединой на висках; вытянутое, серьезное лицо с выпирающими скулами и высокой переносицей.
Вступил хор, и в зале повисла тишина. Дэйзи высмотрела среди хористов Мюриэл и указала на нее Алеку. Мюриэл была румянее, чем обычно, да и черное облачение неожиданно ей шло. Она открыла ноты, и ее лицо озарилось радостным предвкушением — очевидно, пение составляло одну из немногих радостей в ее жизни.
На сцену вышел Эрик Кокрейн с дирижерской палочкой в руке. Теперь на принадлежность к богеме указывали только длинные волосы — одет он был в строгий фрак. Следом за ним вышли солисты. Сначала сопрано, Консуэла Делакоста — пышнотелая испанка в малиновом бархатном платье с чрезвычайно смелым декольте.
— Ее наряд больше подходит для оперы, чем для заупокойной мессы, — прошептал Алек.
— Может, она олицетворяет один из соблазнов, ведущих в ад? — также шепотом ответила Дэйзи.
— Или саму адскую печь.
За мисс Делакоста вышла Беттина Уэстли, холодная стройная красавица в голубом атласном платье с более приличным декольте. Следом за Беттиной появился Гилберт Говер, тенор. Привлекательный валлиец, уже много лет выступающий на английской оперной сцене, так и не достиг вершин профессии, но снискал уважение. Последним вышел бас, тоже бежавший в Англию от большевиков. Медведеподобному великану с окладистой черной бородой, Димитрию Марченко, пока приходилось довольствоваться небольшими ролями, в основном в ораториях.
— Я слышала его в «Мессии»[7]. Такие низкие ноты берет, просто уму непостижимо, — прошептала Дэйзи и тихонько напела: «Зачем мятутся народы…»
— «И племена замышляют тщетное»[8], — продолжил Алек. — Ему очень подходит.
Вместе со всеми они зааплодировали в ответ на приветственный поклон дирижера и солистов. Кокрейн поднял палочку, потом очень мягко опустил. В зал полились первые пианиссимо-звуки «Реквиема».
Музыка полностью увлекла Дэйзи. Она забыла о мрачных словах и лишь изумлялась тому, в какую великолепную форму облек их Верди. После нежнейшего завершения