За окном вагона ничто не задерживается, никто не окликает. Внутри на полках — буйство поношенной одежды и вощеной обивки, кошмар достохвальных лиц. Я встаю. Поезд замедляет ход. Мы проезжаем предместья. Я стою в тамбуре лицом к уборной. Люди входят в здание вокзала. Я смотрю в окно двери. Открываю ее. Сквозняком меня отбрасывает назад. Я крепко упираюсь ногами в пол и продвигаюсь дальше. Ветер хлещет по лицу. Я прыгаю.
Ему казалось, будто он бредет по городу уже очень давно. Он понял, что скоро наступит ночь, лишь по собственной усталости, по тому изнурению, что сгибало спины людей. Он продолжил путь.
Его окружали двери, лестницы, разнокалиберные улочки, горловины и овраги, готовые его сцапать. Он смотрел на свое тело как бы со стороны. Отчужденный, словно вор на стреме, он ждал ночного потрясения, воплей, погони, выстрелов, которые объяснили бы этот страх.
Он побежал по улочке. Воздух был такой холодный, что на верхушках легких застыли два ледяных конуса. Тем не менее, он вспотел и слегка замедлил шаг.
Стояла глухая ночь. Гостиница рядом с вокзалом еще была освещена. Он вошел.
Открыл окно в номере; холод почти не проникал внутрь. В свете уличных фонарей пошел снег — серая, приятная картина.
Номер маленький и неказистый, но он бы охотно здесь остался. На паркете таял задуваемый легким ветром снег.
Он вскрывает тюбик, нет, два тюбика, купленных в другом городе днем. Раскладывает таблетки на полке умывальника и пересчитывает. Шестьдесят две. Может не хватить. Но красная полоска на тюбиках его успокаивает, а указание максимально допустимой дозы приводит в восторг. Он проглатывает все, запивая водой из-под крана. Стакан, два, пять стаканов воды с металлическим привкусом.
Он ложится, раздевшись, но не полностью: стесняется, что его найдут голым.
Шатается кровать — точнее, пол. Его тошнит, кровать ловко сбрасывает его, а затем, опрокинувшись, ловит метром ниже. Желудок выворачивает наизнанку. Он блюет?
В общем, найду матроса, и это растянется на всю ночь. Он уснет, мне понравится спать в его объятьях, но мы будем заниматься любовью до зари. Руки — вот чего не хватает подушкам. Это совсем другое дело.
Пусть начинает первым, раз уж мне всего пятнадцать. Он наверняка назовет меня своим рождественским подарком, о таком пишут в книгах, и мне страшно хочется это слышать. Почему я не могу понравиться матросу? Если ему и впрямь охота потрахаться, я понравлюсь ему в любом случае, ведь в такие дни руки сами без колебаний тянутся к чему-нибудь свеженькому. Эти удивительные руки так ласковы, я глажу волосы на них, смуглую кожу, мне хочется бездельничать, лежать с ним, прижавшись животами и губами, и даже ничем таким не заниматься, а лишь дремать, словно щенок в корзинке, гляньте на почтовый календарь, кто сверху — он или я?
Я познакомлюсь с ним запросто: один взгляд на выходе из вокзала, мы подходим друг к другу, обмениваемся парой слов и отправляемся в известную ему гостиницу (матросам известны гостиницы). Мы шли под ручку, как настоящие пидоры, и я этим гордился.
В общем, я положу руку ему на талию, обовью поясницу, а он обнимет меня за спину и сожмет мой бок — левый, если будет идти справа от меня, или правый, если слева. И, словно киношные молодожены, мы войдем в роскошный отель и предадимся любви.
Едва заметная вывеска на одной из этих разбитых, плохо освещенных улиц, где гоняются за шлюхами. Вот и дверь номера. Он открывает ее и впускает меня. Но сам не заходит. Запирает дверь на ключ и с хохотом удаляется.
Всякий раз одно и то же. Тело, лицо, я шел следом, потом бросал. У меня разболелись голова и поясница. Когда тебе не дают, ты грустишь. Об этом унынии не рассказывают; оно мучительно отзывается в полостях больного тела, вздрагивающего при каждом резком щипке, потому что это приятно и низменно. Не ахти как приятно, но уже хоть что-то.
В такие мгновения ты играешь с одиночеством, стыдом, бунтом, смертельной опасностью. Все по-своему усиливает боль, которую ты себе причиняешь, даже ложь.
Впредь одного этого удовольствия мне было мало. И если обстоятельства мешали от него отказаться, я мог хотя бы достичь в нем чрезмерности. Возникла потребность собирать кучи вещей, толпы людей и тормошить их с той серьезностью, с какой дети пересчитывают бобы. Но я избавлюсь от этой потребности, от этой серьезности — в надежде, что меня уволокут и раздавят руины, в которые превращаются сами основы жизни, когда человек перестает им потакать.