-- Спасибо, -- тихо вздохнула Маша, оглядываясь по сторонам.
Теперь все избы Голодного конца топились, как будто повинуясь общей команде. Из широких деревянных труб, обмазанных глиной, валил густой дым, подымаясь в безветренном воздухе прямыми чёрными столбами, и искры, проскакивавшие сквозь дым, сверкая, улетали вверх и как будто рассыпались по небосклону, смешиваясь с бесконечной толпой звёзд, мерцавших в вышине. Льдины всех окон переливались отблеском пламени, пылавшего внутри, треск сухого дерева долетал наружу, и эта уединённая улица казалась наполненной шумом и оживлением, как будто пылающие очаги разговаривали и перекликались на своём огненном языке. Девушка ещё раз поглядела вокруг. На улице, однако, не было видно ни души. В избах готовился ужин, и все обитатели теперь наслаждались теплом и созерцанием своего домашнего бога.
-- Ох, миленький! -- вздохнула Маша. -- Боря!
И неожиданно для Бронского и, быть может, для самой себя, она упала к нему на грудь, обняла его руками за шею и припала к его губам своими горячими, немного влажными губами. Бронский ответил таким же страстным объятием, но Маша отскочила в сторону.
-- Что, обожгло? -- засмеялась она прямо в изумлённое лицо юноши. -- Прощай, парень!
Они стояли у входа в избу её матери, которая была у самого подъёма. Маша подскочила к входу, с силой отдёрнула огромную дверь, обитую толстой шкурой и похожую скорее на вход в пещеру, чем на вход в человеческое жилище.
Перед глазами Бронского на мгновение открылась широкая и низкая изба, с земляным полом, устланным густым слоем сена, чтобы оградить ноги от вечно мёрзлой земли. Вдоль стен тянулись "ороны", бревенчатые скамьи, служившие сиденьями и кроватями. Широкий глиняный камин с низко нахмуренным челом и короткими деревянными "рогами" по сторонам, похожими на обрубленные руки, занимал правый угол. Груда дров, нагромождённых в глубине его жерла, пылала как костёр, и при этом ярком свете закопчённые неровные стены казались ещё чернее и угрюмее. Пред огнём толпилось население юрты, довольно многочисленное и разнообразное, состоявшее из трёх семей. Каждая из этих семей имела собственное жилище, но зима согнала их вместе, ибо при своей маломочной силе они могли только в складчину отопить прожорливую пасть пропадинского домашнего огня. К лету они опять должны были разделиться и даже разъехаться в разные стороны для промысла "ходовой" рыбы. Теперь же они жались друг к другу как белки в зимнем гнезде. В группе людей у камина была мать Маши Арина, женщина лет шестидесяти, высокая и ещё довольно бодрая, но с неизгладимыми следами болезни на белом, тусклом, словно посыпанном грязной пудрой, лице. Рядом с Ариной стоял её друг, поселенец Зотей, живший в той же юрте, старый, небритый, в оборванной одежде, опустившийся до самого низкого уровня туземной жизни и думавший только о куске полугнилой рыбы для своего дневного пропитания. Тут же был другой поселенец Иван Иванов, по прозванию "Заверни в куст", из сибирских бродяг, присланный в Пропадинск за ссору с тюремным начальством. Он жил в семье Арины на правах жениха Маши, что при местной вольности нравов предполагало полную близость. Он был столяр по ремеслу и зарабатывал немного денег; при крайней бедности Голодного конца это давало ему важное преимущество в глазах Арининой семьи. Около Арины ютились: её двоюродный брат Алёшка Хватайка, единственный вор по ремеслу в городе, кроме, разумеется, поселенцев, и Егорша Худой, слабоумный идиот, такой же единственный нищий Пропадинска, круглый год собиравший подаяние по домам. Младший брат Маши, Пронька, оборванный пятнадцатилетний заморыш, жил в той же избе, но он считал себя принадлежавшим к другой семье её обитателей. Главою этой семьи была тоже вдова, Афимья Черноносая. Пронька, несмотря на свою юность, состоял в близкой дружбе с её младшей дочкой, Чичиркой, которая была моложе его на год и за стремительность своих движений получила прозвище Стрелы. Оба старших брата Чичирки лежали в больнице, но вместе с Ариной в избе жили жёны и малолетние дети. Самые младшие из детей были совершенно голые и не имели даже рубашки, чтобы прикрыть свою наготу. В разгаре зимней стужи они иногда выбегали или выползали нагишом на двор и на сорокоградусной стуже принимались бегать по снегу, с такой непринуждённостью, как будто это был лёгкий ковёр, постланный в тёплой комнате, и ползали так до тех пор, пока кто-нибудь из старших не водворял их обратно в избу. Таково было население избы, дававшей приют этой чистенькой голубоглазой девушке, бывшей только что спутницей Бронского, и чей поцелуй он ощущал ещё на своих губах. Когда дверь повернулась в пяте и тяжело встала на прежнее место, у Бронского невольно сжалось сердце. Ему казалось, как будто Маша снова погрузилась в пучину людской тины и жизни, где проходила большая часть её существования, и откуда она освобождалась, в сущности, на короткие промежутки времени, проводимые на улице или в гостях, и ему показалось, что дверь, закрывшаяся за нею, сомкнулась как дверь тюрьмы, запертой невидимым, но крепким затвором голода, невежества и покорности, и которая могла бы быть разрушена только желанием и усилием его, Бронского, молодого русского пришельца, из-за огромной дали, больше 10.000 вёрст.