Размышления аполитичного - страница 3

Шрифт
Интервал

стр.

, я и не скрываю. Указывая на то, с какими лишениями оказалась сопряжена эта книга, я в самом деле желаю примирить с ней читателя. Свои сокровеннейшие планы, а их осуществления многие (поставить ли им это на вид или в заслугу) ожидали не без любопытства и нетерпения, я отложил, дабы осилить произведение словесности, о внутренней и внешней пространности которого я, правда, и на сей раз не составил даже приблизительно верного представления — в противном случае, невзирая ни на что, едва ли бы за него взялся. Прекрасно помню, что поначалу рвение моё было немалым, мною двигала вера, будто я имею сказать себе и другим много хорошего, капитального. Но затем… какое растущее беспокойство, какая ностальгия по «свободе в ограничении», какая гложущая тоска по упущенным месяцам, годам, какая мука из-за невыразимо компрометирующей и дезорганизующей сути всякого слово-говорения! Однако буде пройден момент, когда можно ещё пойти на попятную, бросить всё и дать дёру, «выстоять» становится императивом, скорее даже экономическим, нежели нравственным, хоть воля к завершению в тех случаях, когда о завершённости и помыслить нельзя, непременно приобретает нечто героическое. Для подобных исканий и писаний существует лишь один девиз, объясняющий всё их безрассудство, всю их жалкость, не перечёркивая их вовсе. Он содержится во «Французской революции» Томаса Карлейля и звучит так: «Знай же, что эта Вселенная есть то, чем и представляется, — бесконечность. Не пытайся поглотить её, полагаясь на свою логическую силу пищеварения; радуйся, если, ловко загнав в хаос пару крепких опор, помещаешь ей поглотить тебя»[3].

Ещё раз: почему же, говоря словами клоделевой Виолены[4], пришлось «потрудиться моей плоти, а не тающему христианству»? Разве моя душевная ситуация была особо тяжела, что так нуждалась в разъяснении, изложении, защите? Сорок лет — это, видите ли, критический возраст; ты уже не молод; примечаешь, что будущее уже не общее, а всего лишь твоё собственное. Тебе приходится доводить до конца свою жизнь — жизнь, которую уже обогнал мировой поток. Над горизонтом взошло новое — новое, отрицающее тебя, не имея возможности отрицать, что было бы иным, если бы тебя не было. Сорок — это жизненный перелом; а когда перелом в личной жизни сопровождается грохотом слома мирового и превращается в кошмар для сознания (о чём я недвусмысленно говорю в тексте), это не мелочь. Но и другим было сорок, а их вывезло. Значит, я оказался слабее, уязвимее, уязвлённее? Значит, мне настолько недостало гордости, внутренней твёрдости, что я, чуть не запустив маховик саморазрушения, полемически потонул в новом? Или же мне расписаться в особо раздражимом чувстве солидарности с эпохой, особой мнительности, впечатлительности, ранимости моей заданности временем?

Но, как бы то ни было, самым простым названием источника этих записок будет добросовестность, свойство, ставшее столь важной составной частью моего художничества, что, если кратко, можно бы сказать, оно из него и состоит, — добросовестность, нравственно-артистическое свойство, которому я обязан всеми выпавшими на мою долю успехами и которое теперь вот сыграло со мной такую дурную шутку. Ибо я хорошо понимаю, сколь она близка педантичности, и тот, кто заявит, объявит, что книга эта — чудовищный инфантильно-ипохондрический педантизм, едва ли ошибётся; порой она казалась такой и мне. Сам собой напрашивался вопрос об эпиграфе, и не раз, и не сто раз — вторгаясь во все мои эксплорации, экспликации и экспекторации с тем смешком, что аккомпанирует непостижимому, и задним числом, когда я окидываю взором свои неуклюжие попытки разрешить политический вопрос, сюда примешивается даже какая-то растроганность, которая не преминет охватить и читателей. «Какого чёрта ему надо?» Но только мне было надо, у меня и впрямь болела душа, и остро, и представлялось совершенно необходимым хоть как-то выяснить отношения с этими вопросами — по всей правде, вере, способностям. Ибо таким уж уродилось время, что не заметна стала разница — кому надо, а кому не надо; всё вспенилось, вздыбилось, проблемы схлёстывались и перетекали друг в друга кипящими волнами, их было уже не разделить, обнажилась взаимосвязь, единство всего духовного, встал вопрос о самом человеке, и ответственность перед ним включала в себя и необходимость волевой решимости, занятия политической позиции… Время исполнилось такого величия, такой тяжести и беспредельности, что для всякого, кто обладал мало-мальской добросовестностью, мало-мальской ответственностью (уж не знаю, перед чем или перед кем), кто воспринимал себя всерьёз, не осталось ничего, что можно было бы воспринимать иначе. Все муки постижения сути вещей суть самоистязание, и истязает себя только тот, кто воспринимает себя всерьёз. Мне простят любой педантизм и инфантилизм этих страниц, если простили, что я воспринимаю себя всерьёз, — факт, который бросится в глаза там, где я говорю непосредственно о себе, свойство, позволяющее, правда, и самому увидеть прапричину педантизма и улыбнуться. «Господи, как же серьёзно он к себе относится!» — для подобных восклицаний моя книга и впрямь даёт повод на каждом шагу. Мне нечем тут возразить, кроме той очевидности, что, не относясь к себе всерьёз, я бы не жил и жить не мог; кроме того понимания, что всё, представляющееся мне добрым и благородным — дух, искусство, нравственность, — проистекает из человеческого отношения-к-себе-всерьёз; кроме ясного осознания, что всё, что я создал, всё, что сделал по сию пору, интересное и ценное в каждой частичке, каждой строке, каждом обороте творения моей жизни — звучит ли это громко или скромно, — объясняется исключительно тем, что я воспринимал себя всерьёз.


стр.

Похожие книги