Декан факультета вызвал меня по информеру прямо из бассейна, и через час я уже летел на станцию. Старик знал только, что мама настоятельно просила прислать меня немедленно. Домой меня не вызывали никогда, значит, что-то случилось.
Когда снег, взметенный посадкой, опал, я сразу увидел маму у крыльца, в заиндевевшем от долгого стояния комбинезоне. Отец лежал в своем кабинете на низкой широкой тахте, и на его бледном, осунувшемся лице были страдание и страх. Не знаю как, но я сразу понял, что это вызвано моим появлением. Я что-то бормотал насчет того, почему меня не вызвали сразу, или почему вызвали меня, а не перевезли отца вниз, в больницу. Там не только любую болезнь вылечат, а вообще нового человека могут сделать из его собственного старого кусочка. Но мое бормотание заглохло само собой. Как мне было жалко его, такого внезапно постаревшего и слабого! Хотя «внезапно» это было только для меня, ведь я не видел его уже несколько лет.
Выросший без отцовской ласки, я был не сентиментальным и считал себя неспособным на бурные эмоции. Но как сейчас помню нежность, заполнившую меня. Я увидел, как страх в его взгляде медленно исчезает. Он всматривался в меня — и словно открывал что-то успокаивающее, что-то чрезвычайно важное.
— Папа! — закричал я и впервые бросился его обнимать. Каким легким было его высохшее тело! Кажется, я носил отца на руках, шептал ему на ухо что-то ласковое, и он тоже что-то шептал и гладил меня по голове.
Всего не помню, зато навсегда запомнил слова, сказанные, когда я уложил его обратно на тахту. Он говорил медленно, но в голосе звучала прежняя властность. Я тогда не очень-то вслушивался в слова, скорее, бездумно запоминал их, как эта катушка запоминает мои. Какое мне было дело до какой-то неизвестной планеты, когда передо мной лежал обретенный на двадцать первом году жизни, такой больной и родной отец! И до сего момента я как запись прокручиваю эти слова — и не могу понять их до конца.
— Проклятый Рай-на-задворках, — говорил отец. — Я назвал ее Райна-задворках — может быть, ее не вспомнят, не найдут. Или найдут когда-нибудь потом, уже более мудрые, более сильные. Мне надо было умолчать, но я не смог, я вписал ее в «мемуар». Это был мой долг… или долг был в том, чтобы скрыть?.. Но ведь я ничего не знаю наверняка. Доказательств нет. Я думал, я всю жизнь боялся, я ошибся, и это огромная радость. Но только ты, один ты. А другие?..
Он словно говорил сам с собой, и я не мог прервать его. Да и не собирался, я просто смотрел на него и чуть не плакал. Мне очень хотелось заплакать от жалости, что он такой больной и слабый, и от радости обретения его, и от боли за потерянные двадцать лет! Но отец повернул ко мне голову, и в его голосе зазвучал металл:
— Теперь уже ничего не проверишь. Я не могу испугать все человечество зря, а ты ничего не доказал. Очень хорошо, что не доказал. И все же обещай мне, очень прошу — обещай! Если все-таки соберутся туда лететь — помешай. Бей тревогу, кричи, сломай чтонибудь… взорви, наконец, корабль, но помешай!
Я ничего не понимал: — Папа! Куда лететь? Кому помешать?
Но он, наверное, меня не слышал, он только решил, что я отказываюсь.
— Обещай! — вдруг крикнул он с такой силой, что я испугался.
— Обещаю, обещаю!
После этой вспышки ему стало хуже, голос его слабел и прерывался:
— Мы с мамой… Я не мог восстановить эти картины, — говорил он, и паузы между обрывками слов становились все длинней.
Я не вслушивался, я только чувствовал, что он уходит. Одна мысль билась во мне: «Я обрел его, через столько лет обрел — и вот…» До сих пор не могу думать об этом спокойно. Люди уходят из жизни — это закон природы, но не в тот же момент, когда… Не могу, не буду. Все. После того, как мы похоронили его на площадке станции, мама переселилась на равнину и пошла работать в школу наблюдающим врачом. У меня начался выпускной курс, потом практика. и мы встречались не чаще, чем до смерти отца. Через несколько месяцев, когда пережитое вспоминалось не так остро, я пытался выяснить у нее, о чем говорил тогда отец, но она ушла от ответа.