Ближе к осени старик, хоть и нелегко давался ему подьем и несмотря на все отговоры, все же опять переехал в новый дом: он был намного выше, чем все остальные. Когда после столь долгого затворничества он вновь проходил по площади, поддерживаемый Эстер, его обступили люди - они склонялись к его рукам и просили совета касательно самых разных вещей, потому что для них он был, словно покойник, поднявшийся из могилы, когда исполнилось какое-то назначенное время. И это было недалеко от истины. Мужчины говорили ему, что в Венеции восстание, что гранды вот-вот падут, и тогда исчезнут границы гетто, и все станут одинаково свободны. Старик ничего не отвечал, лишь кивал головой, как будто все это было ему давно известно, и еще многое другое. Он вошел в дом Исаака Россо, над которым помещалось его новое жилище, и полдня поднимался наверх. Там, наверху, Эстер родила светлокожее нежное дитя. Оправившись после родов, она вынесла его на крышу и впервые вложила в его раскрытые глаза огромное золотое небо. Было осеннее утро, неописуемо ясное. Вещи внизу оставались еще полны темнотой, лишь изредка летучие блики опускались на них, словно на огромные цветы, замирали на мгновенье - и вновь уносились над золотыми контурами города далеко в небо. А там, где они уже пропадали, с этой - самой высокой - крыши можно было увидеть то, чего никогда еще не было видно из гетто: тихий серебряный свет - море. И лишь теперь, когда глаза Эстер привыкли к этому великолепию, она заметила на самом краю крыши коленопреклоненного Мельхиседека. Он поднялся с распростертыми руками и заставил свои немощные глаза вглядеться в медленно разворачивающийся день. Его руки были воздеты, его чело осеняла лучезарная мысль, он словно приносил жертву. И он вновь и вновь падал ниц и прижимал голову к грубому ребристому камню. А внизу, на площади, толпился народ и смотрел наверх. Из толпы поднимались какие-то слова и жесты, но не долетали до одиноко молящегося старца. И старец и новорожденный виделись людям словно в облаках. А старик продолжал гордо выпрямляться и вновь склоняться в смирении, вновь и вновь, без конца. Толпа внизу росла, и никто не отводил от старика глаз: видел ли он море - или Бога, Предвечного, в Славе Его?
Господин Баум напряженно искал подходящее замечание. Оно нашлось не сразу.
- Море, должно быть, - произнес он сухо, - о, оно конечно, впечатляет. - Он оказался человеком вполне просвещенным и понимающим.
Я поспешил откланяться, но не мог удержаться, чтобы не напомнить ему на прощанье:
- Не забудьте пересказать это Вашим детям. Он задумался.
- Детям? Но видите ли, этот юный синьор, этот Антонио, или как там его звали, это далеко не положительный тип, и потом: ребенок, этот ребенок! Как же можно это - детям...
- О, это не должно Вас смущать, уважаемый господин Баум. Вспомните, ведь все дети от Бога. Как бы дети поверили, что Эстер не родила, когда она поселилась так близко к небу!
Дети услышали эту историю, и когда их спрашивают, как им кажется, что увидел старый Мельхиседек, они отвечают не задумываясь: "О, и море тоже".
О ЧЕЛОВЕКЕ, СЛУШАЮЩЕМ КАМНИ
Я снова у моего парализованного друга. Он улыбается своей особенной улыбкой:
- А про Италию Вы мне еще ни разу не рассказывали.
- Стало быть, я должен как можно быстрее исправить это упущение?
Эвальд кивает и уже закрывает глаза, готовясь слушать. И я начинаю:
- То, что мы чувствуем весной, Бог видит как быструю легкую улыбку, пролетающую над землей. Земля словно о чем-то вспоминает, потом летом всем об этом рассказывает, пока не станет мудрее в величавом молчании осени, в котором она доверяется одиноким. Только все весны, которые пережили я и Вы, вместе взятые, не заполнят для Бога и одной секунды. Весна, чтобы ее заметил Бог, не должна оставаться в деревьях и на лугах, она должна как-то расцвести в людях, потому что тогда она живет уже, так сказать, не во времени, но в вечности, перед лицом Бога.
Это случилось однажды, когда Его взгляд парил на своих темных крыльях над Италией. Земля внизу была светла, время блестело как золото, но через всю страну, словно темный путь, протянулась наискось черная и тяжелая тень коренастого человека, и далеко перед ним простерлись тени его творящих рук, беспокойные, вздрагивающие, то над Пизой, то над Неаполем, то, размываемые неугомонными волнами над поверхностью моря. Бог не мог отвести глаз от этих рук, которые сначала показались Ему сложенными как в молитве, но молитва, истекавшая от них, разводила их далеко в стороны. Тихо стало в небесах. Все святые заметив взгляд Бога, рассматривали, как и Он, тень, накрывшую пол-Италии; и на устах ангелов замерли гимны и звезды дрожали, потому что думали, что они в чем-то провинились, и смиренно ждали теперь гневного Божьего слова. Но произошло совсем другое. Небеса над Италией разверзлись от края до края, так что Рафаэль в Риме пал на колени, а блаженный фра Анжелико из Фьезоле, стоя на облаке, радовался на него. Много молитв возносилось в этот час от земли. Но Бог узнал лишь одну из них: это сила Микеланджело воспаряла к нему, словно благоухание от виноградников. И Ему захотелось, чтобы она наполнила все Его мысли. Он склонился ниже, отыскал работающего человека, заглянул через его плечо, увидел руки, прислушивающиеся к камню, и испугался: неужели и в камне есть душа? Зачем этот человек слушает камень? Тут руки встрепенулись и взрыли камень, словно могилу, в которой еще тлеет слабый, умирающий голос.